Методические материалы, статьи

Клио против Эвтерпы

Вот уже четыре года в издательстве «Наследие» выходят ежегодники Пушкинской комиссии Института мировой литературы РАН — «Московский пушкинист» и «Пушкин в ХХ веке». Финансируются они по программе «Наука — Москве» правительством столицы. Наконец-то родина великого поэта Москва обрела пушкинскую научную периодику! Конечно, это важно и нужно: русскую культуру невозможно представить без Пушкина. А изучение его творчества и жизни кажется бездонным. Новые поколения исследователей привносят свои вопросы и дают новые ответы.

Ниже с сокращениями публикуется материал нового, пятого выпуска ежегодника «Московский пушкинист», посвященный теме «Пушкин и история Петра I«.

Клио против Эвтерпы, Пушкин над страницами «Истории Петра»

Замысел «Истории Петра» и работа над его воплощением приходятся у Пушкина на последнее десятилетие жизни.

Первым дошедшим до нас свидетельством серьезного пушкинского замысла о Петре I явилась дневниковая запись А.Н. Вульфа, сделанная 16 сентября 1827 года после визита в Михайловское. Он застал Пушкина у рабочего стола, на котором рядом с сочинениями Монтескье, Альфьери и Карамзина лежало издание «Журнала Петра I«. Вульф записывает слова Пушкина: «Удивляюсь, как мог Карамзин написать так сухо первые части своей «Истории», говоря об Игоре, Святославе. Это героический период нашей истории. Я непременно напишу историю Петра, а Александрову — пером Курбского. Непременно должно описывать современные происшествия, чтобы могли на нас ссылаться. Теперь уже можно писать и царствование Николая, и об 14-м декабря».

Краткая запись Вульфа обладает достоинством очевидной достоверности, она записана сразу после беседы. Следовательно, можно уверенно считать, что осенью 1827 года Пушкин уже вынашивал замысел написать историю Петра Великого.

Общие контуры этого замысла можно наметить

Всего только год назад, в сентябре 1826 года, в судьбе Пушкина произошел важнейший поворот. После известной беседы с императором Николаем I поэт, ранее подозреваемый во всех либеральных и атеистических грехах, был возвращен из ссылки и формально обласкан монархом. В сентябрьской аудиенции 1826 года Николай I обещал Пушкину нечто очень важное для страны, видимо, коренные реформы, совпадавшие с державными идеалами поэта, — смягчение крепостничества, ограничение власти чиновников, очищение и укрепление дворянского сословия. Казалось, все это не останется только благими намерениями. Уже в начале декабря 1826 года царь приступил к реформам; был создан секретный комитет, призванный подготовить преобразования. И Пушкин знал о его работе.

Одновременно — с лета 1826 года — шла победоносная для России война с Персией, императорские войска громили иранскую армию и штурмом взяли Эривань в октябре 1827 года, как раз в дни, когда Пушкин беседовал с Вульфом.

Исторические параллели напрашивались.

Начало царствования Петра I сопровождалось бунтами, дворцовыми переворотами, расколами и казнями. Но затем нестроения были преодолены, укрепилась власть сильного монарха, преобразования начались, военные победы стали апофеозом славы отечества. Нечто подобное Пушкин рисовал себе и в текущей истории николаевского правления: за кровавой развязкой дела 14 декабря и должны были следовать благодетельные реформы, военные победы, возвышение умных государственных мужей.

Желание писать историю Петра есть, таким образом, симптом нового отношения Пушкина к власти. Переход от полного неприятия александровской эпохи к заинтересованному ожиданию, к желанию способствовать реформаторским усилиям молодого императора. Не готовность вступить в службу, но уже и не оппозиционность недавних времен.

Важно, однако, подчеркнуть, что «История Петра» зарождается как вольный замысел вольного Пушкина. Свобода обращения с темой естественно звучит в деревенской глуши, в мирной беседе с приятелем.

На рубеж двадцатых — тридцатых годов приходится и другой существенный сдвиг в сознании Пушкина. Он замечает, как надоел и превратился в мальчишескую забаву четырехстопный ямб. Перевалив за тридцать, Пушкин готов потеснить лирическую музу Эвтерпу для Клио, музы истории. Барон Е.Ф. Розен вспоминал, как Пушкин судил о возрасте литератора: «Помните, — сказал он мне однажды, — что только до тридцати пяти лет можно быть истинно лирическим поэтом, а драмы можно писать до семидесяти лет и далее!»

…Поворот судьбы настиг Пушкина там, где он меньше всего мог его ожидать, — в аллее царскосельского парка.

Шло лето 1831 года, первые, «медовые» месяцы семейной жизни. Нетрудно представить себе, с каким восторгом Пушкин вновь, после полутора десятилетий разлуки, открывал для себя потаенные уголки, знакомые еще с времен лицейских, как дарил свои пенаты молодой жене. Счастливые недели Пушкины проводили на даче Китаевой.

История не сохранила точную дату того утра, когда в дальней и совершенно пустынной парковой аллее встретились на прогулке две четы — государь с государыней и отставной чиновник Пушкин с женой. Их величества были полны благосклонности и снисходительности. Пока дамы, отступив на несколько шагов, щебетали о своем, Николай ласково беседовал с поэтом: как живешь, Пушкин? что пишешь? И Пушкин, доверчиво глядя в глаза императору, отвечал, что живет хорошо, пишет сказки.

Потом разговор почему-то зашел о Петре Великом. Фрейлина Александра Россет, вероятно, со слов поэта так записала беседу:

«Государь сказал Пушкину:

- Мне бы хотелось, чтобы король Нидерландский отдал мне домик Петра Великого в Саардаме.

Пушкин ответил:

- Государь, в таком случае я попрошу Ваше Величество назначить меня в дворники.

Государь рассмеялся и сказал:

- Я согласен, а покамест назначаю тебя его историком и даю позволение работать в тайных архивах».

В записи Россет легендарна только первая часть — обмен репликами о саардамском домике. Но и он требует внимания, ведь Пушкин в несерьезной, шутливой форме просится в службу: при Петре — хоть в дворники. Царь необычайно чуток к таким просьбам. Особенно сейчас, когда служить готов не какой-нибудь очередной карьерист, а первый поэт России, вчерашний либерал и фрондер. Во второй реплике царь как бы ловит Пушкина на слове: служи. И тут же милостиво повышает его в чине, назначает не дворником, а придворным. Придворным историографом.

С осени 1831 года отставной Пушкин после семилетнего перерыва возвращается в службу, в прежнее свое ведомство иностранных дел.

3 сентября Пушкин пишет из Царского Села в Москву П.В. Нащокину: «У меня, слава Богу, все тихо, жена здорова; царь (между нами) взял меня в службу, то есть дал мне жалование и позволил рыться в архивах для составления «Истории Петра». Дай Бог здравия Царю!»

Эйфория Пушкина понятна. Вместе со званием историографа он, как ему кажется, обретает новую и весьма высокую жизненную позицию. До него в России было всего два государственно признанных историографа: в XVIII веке — М.М. Щербатов и в начале XIX века — Н.М. Карамзин. Оба отличались самым высоким положением. Сенатор, действительный тайный советник Щербатов прославился при Екатерине Великой как яркий публицист и суровый критик режима; он позволял себе разоблачать многие неприглядные стороны политики и быта при дворах императриц. Карамзин же в конце царствования Александра I был ближайшим советником монарха.

Пушкину летом 1831 года, вероятно, виделось что-то подобное, он страдает «простодушием гениев». Ему кажется, что вместе со званием Карамзина он сможет унаследовать и его положение: доверенность государя, возможность влиять на ход дел, поводы преподавать монарху исторические уроки. Имя Карамзина недаром возникает под пером Пушкина в переписке, связанной с возвращением в службу. Это из июльского письма А.Х. Бенкендорфу: «Не смею и не желаю взять на себя звание Историографа после незабвенного Карамзина, но могу со временем исполнить давнишнее мое желание написать историю Петра Великого…»

Сокровенное стремление выражено здесь в отрицательной форме. На пушкинское «не смею и не желаю» А.А. Ахматова отвечала прямо и коротко: «И смел, и желал». Развивая ту же мысль, она выявила очень важную грань пушкинского самосознания: «В биографии Пушкина этот вопрос имеет очень серьезное значение. Тридцатые годы для Пушкина — это эпоха поисков социального положения. С одной стороны, он пытается стать профессиональным литератором, с другой — осмыслить себя как представителя родовой аристократии. Звание историографа все ставило на свои места.

Для Пушкина это звание неотделимо было от образа Карамзина, советника царя и вельможи, достигшего высшего придворного положения своими историческими трудами».

Петербургский светский круг, в котором как раз с 1831 года вращается Пушкин, настроен был совершенно иначе. Решение царя поручить поэту «Историю Петра» встретили здесь с явным скепсисом. В столичном окружении прекрасно помнили недавние дела о крамольных стихи «Гавриилиады», «Андрея Шенье»; здесь имена Пушкина и Карамзина разделяла пропасть. Нестерпима была мысль, что звания историографа да еще и с заданием писать о Петре I удостоен кумир легкомысленных молодых людей и уездных барышень.

Об этом подробно рассказал в своих памятных записках дипломат Н.М. Смирнов, почитавший Пушкина «человеком, наиболее замечательным в России». Говоря о поручении государя написать историю Петра Великого, Смирнов замечает: «Многие сомневались, чтоб он был в состоянии написать столь серьезное сочинение, чтоб у него достало на то терпения… Любя свет, любя игру, любя приятельские беседы, Пушкин часто являлся человеком легкомысленным, ветреным и давал повод судить о нем ложно. Быв самого снисходительного нрава, он легко вступал со всеми на приятельскую ногу, и эта светская дружба, соединенная с откровенным обращением, позволяла многим думать, что они с Пушкиным друзья и что они коротко знают его мысли, чувства, мнения и способности. Эти-то мнимые друзья и распространяли многие ложные мысли о нем и представили его легкомысленным и неспособным для трудов, требующих большого постоянства».

Светский да и дружеский круги отказывали Пушкину в достоинстве историка. Уже хотя бы поэтому при «Истории Петра» Пушкин становился невольником чести. Успех был бы не только научным и литературным событием, но и знаком достойного положения в обществе. Напротив, неуспех подтвердил бы невыгодное для Пушкина общественное мнение.

Но дело осложнилось сразу.

Пушкин замышлял историю Петра I как вольное сочинение. Теперь же о свободе воплощения замысла нечего было и думать. По ведомству иностранных дел шло жалование. Царь ждал от Пушкина книгу, поддерживающую строго официальный культ державного реформатора. Положение Карамзина было легче: свою «Историю Государства Российского» он довел только до воцарения Романовых и мог открыто обсуждать темные стороны правлений Ивана Грозного, Бориса Годунова, Василия Шуйского и других доромановских венценосцев. От Пушкина же требовалась общедоступная книга, прославляющая династию и прямо утверждающая Николая I в качестве преемника Петра Великого.

Между тем оснований для такого сближения двух реформаторов оставалось все меньше. Преобразования, начатые Николаем I, совершенно выдохлись. Последнее заседание секретного «Комитета 6 декабря» состоялось в 1832 году, с тех пор все разговоры о реформах замолкли. Возникал парадокс: император оставлял за собой роль преемника и последователя Петра Великого, но никаких государственных преобразований не вел. И роль Пушкина-историографа становилась неясной: как согласовать петровскую революцию с николаевской косностью, с текущим бюрократическим застоем? Видимо, Пушкин на первых стадиях своей работы предпочитал об этом не задумываться. Позволение императора «рыться в архивах» он уже с января 1832 года старался использовать как можно шире и глубже.

В работе над источниками, думаю, он оставался прежде всего писателем, поэтом. Острая характерность, художественная парадоксальность исторической ткани занимали его гораздо больше, чем полнота и объективность картины прошлого.

Собственноручные архивные выписки Пушкина для «Истории Петра» в 1832 — 1836 годах, всего за двумя исключениями, до нас не дошли. Нет даже прямых доказательств их существования. Возможно, разрешение работать в секретных архивных фондах он использовал вообще не для «Истории Петра», а для другой, «побочной» работы — «Истории Пугачева».

Неясны и причины, по которым петровская тема развивалась неторопливо и уступала пугачевской. Можно сделать два предложения. Во-первых, Пушкин полагал книгу о бунте более актуальной, с нею он выводил из забвения исторический эпизод, доказывающий опасность действий Петра I и его наследников, непрочность привилегий своего дворянского сословия. Такая книга-предупреждение должна была как бы подвести итог преобразования XVIII века в целом. Во-вторых, у «Истории Пугачева» было и другое важное преимущество: она была сочинением вольным, незаданным.

Тут сказалась, может быть, органическая неприязнь Пушкина к службе, к подконтрольным занятиям. Известны его слова, сказанные князю П.И. Долгорукову, чиновнику министерства финансов: «Я предпочел бы остаться запертым на всю жизнь, чем работать два часа над делом, в котором нужно отчитываться». Теперь же вместе с «Историей Петра» поэт как раз и обрел служебное дело, за которое следовало отчитываться, и не перед кем-нибудь, а перед самим государем.

6 февраля 1833 года на балу у Фикельмонов царь сам заговорил с Пушкиным о том, как продвигается работа над «Историей Петра». Всех подробностей беседы мы не знаем. Понятно, однако, что диалог был для Пушкина необычайно труден, тем более что состоялся он на парадной лестнице посольского особняка на глазах множества гостей да еще в присутствии А.Х. Бенкендорфа и Д.Н. Блудова. Пушкин понял: царский интерес к «заданному» труду не остыл, император ждет первых результатов.

К осени 1833-го — два года от начала службы. За это время написаны сказки, «Русалка», «Дубровский», «Песни западных славян», «Анджело», «История Пугачева», «Пиковая дама», многие стихи, начаты «Капитанская дочка» и «Медный всадник». Только исторический труд о Петре I, кажется, совершенно остановился. Всю опасность своего положения Пушкин прекрасно осознавал: его светская репутация серьезного человека, облеченного доверием царя, находилась под угрозой.

Поездка осенью 1833 года по Волге и Уралу, по следам пугачевского восстания, отодвинула работу над «Историей Петра» еще дальше, в неопределенное будущее. В сентябре, беседуя на «мальчишнике» с братьями Языковыми, Пушкин говорил, что хотел бы «писать историю Петра… и далее, вплоть до Павла Первого». Желание писать исторический труд по конец XVIII столетия, как видим, не совпадает с правительственным заданием сочинять только «Историю Петра». Реплика у Языковых заставляет вспомнить приведенную ранее беседу Пушкина с А.Н.Вульфом в 1827 году: поэт собирался начать с истории Петра и довести ее до своего, XIX века.

Можно предположить, что к осени 1833 года Пушкин уже как-то отделял свой собственный исторический труд от задания, сформулированного Николаем I. Во всяком случае, хронологические рамки вольного и служебного трудов не совпадали. И конечно, Пушкин должен был испытывать если не страх, то уж несомненное беспокойство: как развязать затягивавшийся узел? Как выполнить задание царя, не поступившись совестью, не согнув шеи?

Осенью 1833 года в Болдине Пушкин писал петербургскую поэму «Медный всадник» — о судьбах отечества, о человеке, чье личное благополучие принесено в жертву высшим государственным интересам. Разумеется, смысл поэмы этим не исчерпывается. Автобиографическая составляющая в «Медном всаднике» замечена давно и неоднократно обсуждалась исследователями. Но в поэме, видимо, есть и прямой личный мотив. Его кульминация — преследование героя Петром:

И во всю ночь безумец бедный
Куда стопы ни обращал,
За ним повсюду Всадник Медный
С тяжелым топотом скакал.

В хрестоматийных стихах поэмы ясно различим и след собственных, личных тревог Пушкина, преследуемого повсюду тяжелым призраком заданного труда, труда о Петре, царственном всаднике. Скорее всего, на третьем году от официального начала службы поэт понимал, как трудно будет достойно выйти из положения, в которое он оказался загнанным и собственной неосторожностью, и желанием царя. Чувствительный удар ждал Пушкина по возвращении из Болдина: ему было присвоено скромное придворное звание — камер-юнкер. И Пушкина обидело, а по его темпераменту даже взбесило не то, что это не по возрасту, а другое: будучи просто историографом, он еще мог считаться преемником Щербатова и Карамзина, а теперь, поставленный в ряд с камер-юнкерами, он утрачивал свою исключительность, высоту своего предназначения. Приговор света разумелся сам собою: Пушкин не Карамзин.

* * *

Последние годы жизни Пушкина (1834 — 1837) были временем творческого взлета — «Капитанская дочка», «Сцены из рыцарских времен», стихи так называемого каменноостровского цикла, публицистика «Современника«… «История Петра», над которой Пушкин работал, служит как бы фоном, постоянным сопровождением остальных его занятий. Однако чем дальше, тем больше краски этого фона сгущаются, приобретают самостоятельное значение.

К 1834 — 1835 годам поэт понял: для работы в архивах над обширной петровской темой нужны долгие годы усидчивых занятий. Необходимо было менять образ жизни и, подобно Карамзину, запираться в ученом кабинете для полного погружения в изучаемое историческое время. Петербургский быт семьи Пушкиных, склад характера и главное — творческие замыслы не соответствовали этому.

Талант Пушкина-историка, думаю, скорее состоял в остром «соображении понятий», скрупулезное собирание фактов давалось ему трудно. Он и сам это знал…

И через несколько лет историографических усилий Пушкин решает серьезно упростить себе задачу. Он обращается к книге И.И. Голикова «Деяния Петра Великого, мудрого преобразителя России…» Ибо старое сочинение несло в себе едва ли не весь корпус апологетически трактованных фактов, располагало основные события в строгой хронологической последовательности и давало известный простор для собственных размышлений.

Так или иначе, но в середине 1830-х годов Пушкин приступает к конспектированию «Деяний». Можно представить себе, что работа не была ритмичной. Пушкин то принимался за «Деяния», то надолго, возможно, на целые месяцы, забрасывал их.

Попытка отставки в июне 1834 года объяснялась главным образом денежными затруднениями, перлюстрацией личных писем и вообще климатом петербургского двора. Все это верно. Но нельзя, думается, сбрасывать со счетов и желание Пушкина избавиться от официального задания. Царь готов был принять отставку, но выдвинул условие: отставной Пушкин теряет право заниматься в государственных архивах. Такое условие больно било по самолюбию поэта; царский запрет как бы подтверждал правоту света, заранее «знавшего» несостоятельность Пушкина-историографа. Кроме того, без архивов был бы похоронен личный замысел Пушкина — начать с царствования Петра I и написать историю XVIII столетия.

Самочувствие поэта летом 1834 года ясно проступает на страницах его писем.

Из июньского письма 1834 года к Н.Н. Пушкиной:

«…У меня решительно сплин… Не сердись, жена, и не толкуй моих жалоб в худую сторону. Никогда не думал я упрекать тебя в своей зависимости. Я должен был на тебе жениться, потому что всю жизнь был бы без тебя несчастлив; но я не должен был вступать в службу… Зависимость, которую налагаем на себя из честолюбия или из нужды, унижает нас. Теперь они смотрят на меня как на холопа, с которым можно им поступать как им угодно. Опала легче презрения». И далее: «…виноват я из добродушия, коим переполнен до глупости, несмотря на опыты жизни».

Пушкин не объясняет жене, в чем состояло то «добродушие до глупости», которое привело поэта на казенную службу. Понятно: Наталия Николаевна сама присутствовала при злосчастном разговоре с императором в царскосельском парке. Отголосок той беседы теперь и прозвучал в письме, три года спустя. А вывод, сделанный Пушкиным, опасно противоречит всей бюрократической традиции: опала, немилость государя легче презрения. Думаю, можно не сомневаться: именно в этом ключ к биографии последних пушкинских лет.

Здесь не место оценивать все то, что Пушкин знал и думал о Петре I. Познакомившись с широким кругом источников, поэт, конечно, далеко ушел от простых апологетических воззрений. К предмету своих изысканий Пушкин подходил с полным и многосторонним пониманием, как и подобало художнику. В его сознании могло жить столько точек зрения на ход истории, сколько он знал участников событий. И «правда» каждого из героев прошлого была достойна внимания и едва ли не равноправна с другими «правдами», несть им числа.

С такими установками работа над «Историей Петра» была безбрежна и мучительна. Будучи человеком нравственным, Пушкин должен был жестоко страдать от тех моральных падений, которые прослеживались в биографии его героя. Речь шла не только о «мятежах и казнях» начала царствования, но и о последующих насилиях и репрессиях — напомним хотя бы (почти наугад) о гибели оклеветанных Кочубея и Искры, о тысячах жизней, положенных в фундамент новой столицы, о доносах и бражничестве при дворе. Да мало ли еще о каких темных сторонах «славных дел» поведали Пушкину архивы! И вот один из нерадостных выводов, сделанных Пушкиным в беседе с актером М.С. Щепкиным в 1836 году: «Я разобрал теперь много материалов о Петре и никогда не напишу его истории, потому что есть много фактов, которых я никак не могу согласить с личным моим к нему уважением».

В последние месяцы жизни Пушкин не питает иллюзий. Он знает, что «История Петра» в том виде, в каком ждет ее царь, написана не будет. Все невзгоды своего положения Пушкин хорошо понимает, роль неудачливого историографа в обществе ему уже присвоена…

* * *

В дневнике и письмах Пушкина, в показаниях мемуаристов много свидетельств того, как поэт с середины тридцатых годов избегал придворной жизни, уклонялся от так называемых царских выходов. Это объяснялось оппозиционностью Пушкина и склонностями к писательскому труду. Все так. Но, думаю, это и боязнь встречи с царем, который мог прямо спросить об «Истории Петра».

На протяжении всего последнего года жизни Пушкин мучительно пытался распутать крепко затянутый узел проблем — «нарушение семейственного спокойствия», долги, неприязнь света. И книга о Петре. Она отразилась даже в дуэльной истории.

Н.Я. Эйдельман давно заметил, что исследователи долгое время недооценивали обстоятельств зимы 1836 года. Пушкиным владела какая-то страшная нервическая разгоряченность, толкавшая его на необъяснимые действия. Он вступал в столкновения с малознакомыми, ничем не провинившимися перед ним людьми. Только в первых числах февраля его едва удалось остановить, отвести от поединков с дипломатом С.С. Хлюстиным, с членом Государственного совета князем Н.Г. Репниным и с чиновником В.А. Соллогубом. Поводы, по которым Пушкин посылал свои вызовы, были ничтожны, по существу надуманы.

«Если бы одна из трех несостоявшихся дуэлей все же произошла, — писал Эйдельман, — какие бы это имело последствия? Даже при исходе, благоприятном для обоих участников (разошлись, обменявшись выстрелами), эпизод невозможно было бы скрыть от властей; по всей видимости, Пушкина… ожидало бы наказание, например ссылка в деревню. Таким образом, судьба сама бы распорядилась: в любом случае прежней придворной жизни пришел бы конец, но уже никак не могла бы возникнуть тема «неблагодарности» к императору».

Можно еще добавить: «конец придворной жизни» становится для Пушкина особенно желанным именно с зимы 1836 года. В декабре 1835-го он завершил конспектирование Голикова и, видимо, понял всю бесплодность своего труда в русле официального задания. Теперь начинает сбываться и трехлетней давности предположение М.П. Погодина: «Пушкину хочется свалить с себя это дело». Поэт вряд ли так холодно и трезво ставил свою задачу: выхожу на поединок, подвергаюсь суду, получаю отставку и ссылку в деревню, какое счастье!… Но подсознательно, думаю, он все-таки ощущал, что дуэль есть выход, способ развязать все узлы. Конечно, это не украшало Пушкина, серьезного человека и отца семейства, бретерство было ему не по летам. И все-таки Пушкин предпочитал обвинения в бретерстве толкам о неблагодарности государю, слухам о несостоятельности исторических занятий, назойливым визитам петербургских кредиторов. Словом, дуэль вела к опале, а «опала легче презрения».

Ноябрьское столкновение Пушкина с Геккернами (конечно, куда более серьезное) все-таки по признаку поисков выхода становится в ряд с предыдущими, несостоявшимися дуэлями. Не будем обсуждать перипетии ноябрьской истории, они хорошо известны. Но два обстоятельства следует напомнить.

В скандально известном «дипломе», полученном Пушкиным 4 ноября, адресат был назван не только рогоносцем, но еще и «историографом ордена рогоносцев». Удар, следовательно, наносился не только чести семьи, но и достоинству Пушкина-мыслителя, Пушкина-историка. Намек был совершенно прозрачен: серьезную «Историю Петра» он написать не может, а вот история собратьев-рогоносцев ему как раз по силам: один рогоносец пишет историю другого (о неверности Екатерины Петру было известно).

Другое обстоятельство тех дней связано с аудиенцией у царя.

23 ноября, когда противников — Пушкина и Дантеса — удалось развести и опасность поединка миновала, Николай I по просьбе В.А. Жуковского принял Пушкина в Аничковом дворце.

О последней встрече поэта и царя с глазу на глаз известно мало. Ни один из собеседников письменных воспоминаний о ней не оставил. В кругу друзей Пушкина было известно, что император, подготовленный Жуковским, выслушал поэта внимательно и сочувственно, в борьбе с Геккернами царь принял сторону Пушкина, признал его правоту. И заодно взял с Пушкина слово не драться. А если вновь возникнут осложнения, Пушкин получил разрешение обращаться прямо к Его Величеству.

По представлениям людей пушкинского круга поэт победил, добился редкого успеха. Из Аничкова дворца он должен был выйти счастливым, спокойным, благодарным царю и Василию Андреевичу Жуковскому. Но ничего подобного не было. Напротив, все его друзья в один голос утверждают, что после беседы с государем Пушкин стал еще мрачнее и раздражительнее, чем прежде. Почему? И почему он никому внятно не рассказал, что же произошло между ним и царем при аудиенции в Аничковом? Конечно, тема основного разговора была достаточно щекотлива. Но ограничилось ли все этой темой? Фактов нет. И, видимо, никогда не будет. Остаются предположения. Прошло пять лет со времени, когда Пушкин получил царское задание. Оба они хорошо об этом помнили. И вполне правдоподобно, что царь, разобравшись с гнусной интригой Геккернов, спросил о Петре. Задал все-таки тот самый роковой вопрос, которого так избегал и так боялся Пушкин: где «История Петра»? Ответить было нечего.

С другой стороны, царь как бы отнимал у Пушкина последнюю возможность достойного, рыцарского выхода из тупиковых жизненных обстоятельств — взял обещание не драться на дуэли. Собственно, поединки и так были запрещены российскими законами. Но, видимо, в ходе беседы Николай I почувствовал, что общий запрет тут недостаточен. Теперь, посылая или принимая вызов, Пушкин не просто нарушал бы государственные установления, но еще и не сдерживал слово, данное монарху. В дворянской среде это почиталось немыслимым и невозможным. Итак, Пушкин был связан по рукам и ногам. Даже дуэль, понимаемая как суд Божий, была ему недоступна…

Шли последние недели жизни поэта. Они были наполнены событиями, весьма далекими от спокойных занятий историей. Меж тем общество постоянно и некстати напоминало ему о его тягостной историографической должности. В начале января Пушкина посетил лицеист четвертого выпуска Д.Е. Келлер, переводивший дневник сподвижника Петра I Патрика Гордона. Говорили о трудностях петровской истории. После беседы Келлер записал: «Александр Сергеевич на вопрос мой, скоро ли мы будем иметь удовольствие прочесть произведение его о Петре, отвечал: «Я до сих пор ничего еще не написал, занимаюсь единственно собиранием материалов: хочу составить себе идею обо всем труде, потом напишу историю Петра в год или в течение полугода и стану исправлять по документам…» На шестом году занятий Пушкин честно признал: «Я до сих пор ничего еще не написал…»

В заключение беседы Пушкин сказал Келлеру об официальной «Истории Петра» простую и ясную правду, итог многолетних усилий и размышлений: «Эта работа убийственная…, если бы я наперед знал, я бы не взялся за нее».

Мы не утверждаем, конечно, будто Пушкин погиб из-за «Истории Петра». Причин, по которым он вышел на свою последнюю дуэль, много. И не стоит их перечислять. Но совершенно ясно, что в том узле неразрешимых вопросов, который стянул его жизнь, «История Петра» была одной из самых суровых нитей. Всего за неделю до поединка поэт при цензоре Никитенко признавал, «что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать».

«Убийственная работа«…

Но дуэль не была для Пушкина актом абсолютного отчаяния. Он нарушал слово, данное царю, он нарушал государственные законы, он нарушал, наконец, нормы светского поведения. Но то был единственный выход из тупика, единственная возможность разрубить весь узел разом. Оставшись в живых, он, несомненно, получал бы ссыльную несвободу, но зато свободу личных занятий, свободу своих творческих усилий. Вот как судил о его целях А.Н. Вульф, когда-то первым узнавший в Михайловском об историографических планах поэта: «Перед дуэлью Пушкин не искал смерти, напротив, надеясь застрелить Дантеса, поэт располагал поплатиться за это лишь новою ссылкой в Михайловское, куда возьмет он и жену, и там-то, на свободе предполагал заняться составлением истории Петра Великого».

Но это была бы совсем другая «история«…

Виктор Листов

ПРОЕКТ
осуществляется
при поддержке

Окружной ресурсный центр информационных технологий (ОРЦИТ) СЗОУО г. Москвы Академия повышения квалификации и профессиональной переподготовки работников образования (АПКиППРО) АСКОН - разработчик САПР КОМПАС-3D. Группа компаний. Коломенский государственный педагогический институт (КГПИ) Информационные технологии в образовании. Международная конференция-выставка Издательский дом "СОЛОН-Пресс" Отраслевой фонд алгоритмов и программ ФГНУ "Государственный координационный центр информационных технологий" Еженедельник Издательского дома "1 сентября"  "Информатика" Московский  институт открытого образования (МИОО) Московский городской педагогический университет (МГПУ)
ГЛАВНАЯ
Участие вовсех направлениях олимпиады бесплатное

Номинант Примии Рунета 2007

Всероссийский Интернет-педсовет - 2005