Каприз
Историки, как известно, люди ученые, и мысли свои привыкли излагать строго научно в статьях и монографиях, что, конечно, правильно, но
Чего греха таить? Трудно бывает продираться сквозь научные дебри. Однако литературно-художественным даром владеет далеко не каждый историк, и потому рассказ, а не статья о реальном историческом событии вещь редкая.
И все-таки такое случается. Доказательство «Каприз» Игоря Андреева.
По своему обыкновению
Екатерина, подшучивая над Потемкиным, как-то пригрозила передать дело о «краже» собственности сэра Томаса самому генерал-прокурору Вяземскому.
- Боже упаси! замахал руками Григорий. Засудит, государыня, непременно засудит! Уж лучше сразу вели отправить навечно в крепость, потому как рукоделье твое сэру Томасу все одно не отдам и готов с ним биться. Ежели не на саблях по причине видимых недостатков сего славного кавалера, то на зубах.
Екатерина которую неделю, поглядывая утром на взъерошенного сэра Томаса, припоминала этот шутливый разговор и улыбалась: остер на язычок Григорий, как остер!
Но сегодня, против обычного, спокойное и ровное расположение духа неизменное счастье ее утренних часов было нарушено. Причиной тому был маркиз Пугачев и все, что вокруг него оказалось навязано и напутано.
Маркизом она окрестила Пугачева в письме к Вольтеру. Тот подхватил прозвище и, говорят, насмешил им многих. Ей это и нужно было: пускай не думают, что это все так серьезно. Но вольно было Вольтеру шутить за тысячи верст от разбоев самозванца. Кабы взять да посадить его в самую Казань, на которую наскакивал Пугачев с ордами башкирцев? А?
Императрица усмехнулась парадоксальности своей мысли. Вольтер в Казани! Как бы он тогда заговорил? Право, она дорожила своими корреспондентами хотя бы потому, чтобы показать свой ум. Но что они понимают в настоящей политике? Для Вольтера политика средство излить свою неиссякаемую желчь, для барона Гримма С тех пор как бедный барон безуспешно пытается возвратить благоразумие своему желудку на карлсбадских водах, политика для него стала обыкновенным слабительным! Между тем политика бурное море с мелями и подводными рифами, через которое она ведет свой корабль, и название того корабля Российская империя. И на том корабле команда сто тысяч людей благородного звания, с обходительной наружностью и варварской душой. Что ж тут удивляться, что после бури, устроенной маркизом Пугачевым, ее варвары алчут крови?
Екатерина потрепала сэра Томаса за ушком. Во всей обширной державе это было единственное существо, снисходительно принимавшее ее ласки. Сегодня же сэр Томас был совершенно не в духе.
- Ах, сэр Томас, сэр Томас, это совсем не умно рычать на руку дающего, усовестила собаку императрица.
Левретка осталась равнодушной к хозяйским поучениям и продолжала рычать.
- Э, да какой с тебя, глупой собаки, спрос, ежели у меня среди людей таких скалящихся с избытком!
Брошенная в сердцах фраза адресовалась уже не сэру Томасу, а братьям Паниным опять же в связи с делом злодея: младший Панин, генерал-аншеф Петр Иванович, был послан на его усмирение и, усмирив его, принялся интриговать не без помощи своего брата Никиты Ивановича. У Паниных, видит Бог, эта дурная наклонность в крови. Она помнит, как граф Никита после переворота, когда она наконец-то освободилась от своего полоумного супруга, вознамерился посадить на престол сына Павла, ее сделать регентшей и утвердить нечто вроде конституции, в которой ей была уготована роль ярмарочно раскрашенной декорации. Его, видите ли, коробила сила персон более силы закона! Она тогда скоро раскусила графа, хотя отстранить его, воспитателя наследника, от дел не удалось и пришлось таиться
|
Вошедший на звон колокольчика парикмахер Козлов принялся убирать волосы в «малый наряд». Императрица ревниво проследила, сколько волос осталось на гребне. Волос было не больше обычного, и Екатерина, оставшись довольной такой ревизией, вернулась к прежним мыслям.
Внутренне императрица гордилась этим свойством своего ума: размышлять всегда и везде по-мужски, без сантиментов и женской бестолковости. Политика не терпит суеты и признает лишь три довода: разума, логики и самый предпочтительный силы. Вот почему Никита Панин оказывается не у дел: только слепец может надеяться на слабого, безвольного наследника.
Екатерина вспомнила, каким предстал несколько месяцев назад в ее кабинете Павел. Выбившаяся из-под парика прядка волос, округлившиеся в испуге пуговичные глаза, вздернутый, как у сэра Томаса, нос с дрожащими ноздрями. И наконец, изморщенные, кирпичного цвета, ни на минуту не смыкающиеся губы! Павел тогда много и слезливо говорил, спасая себя и открещиваясь от планов своей партии. Потом он протянул бумагу с именами заговорщиков. Она брезгливо кинула ее в камин и, обернувшись, поймала торжествующий всплеск в глазах сына. И поняла: он обрадовался, что она бросила бумагу, не разворачивая. Это огорчило ее. Ему наследовать престол? Прост, совсем прост! Неужто не догадывается, что в ее секретере лежит копия этого списка и все тайные мечты Панина посадить Павла, а ее отставить, давно ей ведомы?
Панины, Панины! Ведь это Никита Иванович вселил наследнику сумасбродную, истязающую мысль о власти. Власть с конституцией он и на это готов, лишь бы скорее, лишь бы на ее место! И даже использовали для того злодея, едва тот объявил себя
Утренний туалет был закончен, капот сменен на светлое с широкими рукавами платье. Екатерина отправилась в свой рабочий кабинет пить кофе и писать. Она любила и умела писать и порой ловила себя на мысли, что все ее проекты, наказы, письма, пьесы, записки, а не громкие победы над турками, станут истинным памятником ее царствования. И ничего не уязвляло ее более, чем пренебрежительные, тем паче язвительные отзывы о ее занятиях. А Панины посмели высказаться в тесном кругу, что на престоле устроилась не императрица, а приказной стряпчий. Неумная аналогия. Из тех, что не забывают
И она не забыла. Сначала вырвала ядовитые зубы у младшего брата Петра. Благо и повод нашелся нездоровье: жестокая лихорадка с волнением во всем корпусе и летучая подагра. Ах, как злобился отставной генерал-аншеф! На всю Москву злобился, да так, что тайный надзор над ним пришлось учинить. Потом настало время Никиты Ивановича. Нет, она умерила его не опалой. Это совсем неумно множить врагов опалой. Она просто отставила его от повзрослевшего, женившегося наследника, предварительно щедро наградив. Обидам обласканного воспитателя кто поверит? Конечно, было б куда лучше совсем избавиться от братьев, и видит Бог, она так бы и сделала, если б не проклятый Пугач. Тут он, как одна масть в рокамболь, все ей спутал. Злодей побил дурака Кара, пережил несчастного генерала Бибикова и слухами идти на Москву так всполошил дворянство, что дворяне заставили ее вспомнить про отставного генерал-аншефа. Когда требовало дело, она могла переступить через обиду. Хороших генералов у нее отобрала война с турками, а посылать против разбойников плохих значит множить несчастье. Она вернула после четырех лет отставки Петра Ивановича на службу, вернула сама, но никто не знает, чего ей стоило вновь поднимать Паниных. А за все, что ей дорого обходилось, она щедро расплачивалась кому добром, кому злом
Екатерина выдвинула один из ящичков секретера: здесь хранились черновики писем к генералу Панину, которые с усмирением злодея по ненадобности нужно было убрать. Нынче это уже хлам, предмет истории! Однако прежде чем это сделать, она с истинно немецкой аккуратностью перебрала письма. Сплошные комплименты! Словно не боевому генералу писаны! Такая у нее манера хвалить тех, кого более всего опасалась. А опасаться Панина приходилось, ну да она всех провела: генерал Панин усмирил Пугачева, а ныне она усмирит их обоих одного отставкой, другого другого
Вот в этом-то и крылась истинная причина утреннего расстройства императрицы. Вот-вот в Москве должно было начаться слушанье дела Пугачева и его сообщников. Чем все кончится ясно.
И умерщвленные, и разоренные взывали ко мщению. Это ее совсем не смущало: крови она никогда не боялась. Но ведь поговаривают, будто Пугача надо казнить особо четвертованием. Допустить же такое все одно что вогнать нож в сердце.
В Европе про нее тогда скажут: азиатка, в крови купающаяся. И никакой барон Гримм с Вольтером не спасут. Да, впрочем, станут ли спасать? Но ведь и казнить просто нельзя заропчут злодеем обиженные, а у этих роптателей родня и знакомые, и пойдет, и покатится молва про ее излишнее милосердие, женской натуре, может быть, и позволительное, однако ж с верховной властью никак не совместимое.
А кто молву эту подогревать примется, она наперед знает Панины. Они уже это делают. Это их месть, месть тонкая, жалящая. Вот и получалось: как ни поступи все плохо.Однако ж для того и ум дан, чтоб находить пути из лабиринтов и тупиков, злокознями недругов устроенных.
Екатерина мелкими глотками допила крепчайший кофе, который только и признавала, и спросила у камердинера Зотова:
- Прибыл ли Александр Алексеевич?
- Ждет.
- Просите.
Генерал-прокурору князю Александру Алексеевичу Вяземскому шел сорок восьмой год. Но выглядел он старше, с обрюзгшими щеками, глубокими полумесяцами складками вокруг рта и крупным подбородком, может быть, и свидетельствовавшим о твердости характера, но отнюдь не красившим его. Впрочем, не имея видов на генерал-прокурора, императрица это даже ценила: внешность Вяземского не отвлекала от дел, с ним можно было говорить без любования и с твердостью в глазах.
Князь Вяземский считался сотрудником чрезвычайно полезным: был он умен, образован и к тому же сдержан, исполнителен и честен, что, однако, одновременно было и плохо, ибо известно: недостатки продолжение достоинств. Иной раз ему приходилось поручать дела, в которых исполнителю лучше быть горячим, безрассудным и нечестным. Вот и сейчас Екатерина прикидывала, как лучше повести с ним разговор, чтобы, не выдавая всего, заставить генерал-прокурора поступить так, как будто ему про все ведомо. Нет, конечно, она могла открыться ему, но зачем князю знать о ее слабости уязвленном честолюбии? Это неразумно, ибо слабые и сильные стороны ее характера для подданных та же политика и даже большее
- Садитесь, Александр Алексеевич, пригласила Екатерина. Уж не знаю, с чего начать Я в растерянности. Не сегодня-завтра сенаторы соберутся в Москве решать участь злодея, преступления которого ужасны и смерти достойны, но того, чего хотят московские дворяне и Петр Иванович?
Императрица не договорила, посмотрела на Вяземского, приглашая вступить в разговор.
- Ваше величество, вас смущают слухи о четвертовании? прямо спросил генерал-прокурор, показав свою осведомленность. Что ж, в этом есть свой резон: всякий за содеянное злодейство соразмерное наказание принять должен.
- Но отчего казнь с мучительством сопряжена должна быть? Это милосердию моему совершенно противно.
- Ежели так, то одного желания вашего величества достаточно
- Нет, перебила князя Екатерина. Я вручаю судьбу злодея в руки своих подданных, и пусть каждый удовлетворится этим. Какое бы ни было решение суда, я противиться ему не стану.
- Тогда я правом председателя суда заставлю повесить злодея.
- Возможно, вы и заставите, да только Панины по всей Москве разнесут, кому этим счастьем обязан Пугач! с неудовольствием выговорила Екатерина.
- Так-так, значит
от напряжения лицо Вяземского покрылось потом: он наконец начал уяснять всю щекотливость положения, хотя ему, хоть убей, покуда был не ясен тайный мотив, каким руководствовалась императрица, значит, злодея надо казнить люто
без лютости?
- Совершенно верно!
- Но зачем, ваше величество?
Екатерина удивилась странности этого вопроса из уст генерал-прокурора. Кажется, он должен был уже знать ее! Императрица пожала полными в пене кружев плечами:
- Не спрашивайте, Александр Алексеевич! Пусть это будет мой каприз!
От Петербурга до Торжка дорога выдалась скверная. Снегу накидало мало, и полозья скребли мерзлую, оголенную ветром землю. И это декабрь! Вяземский в сердцах прислонился к оконцу возка, стал топить теплым дыханием обледенелые стекла в оловянных переплетах. Продышав насквозь морозную завись, припал к отверстию и заскучал глазами голо, пустынно и необъятно.
Ему вдруг припомнилось, как десять лет назад императрица, только-только сделав его генерал-прокурором, читала свои наставления. Был такой же унылый денек, морозный и бесснежный, за окном царскосельского дворца стучали ветви голых деревьев, а она читала и читала своим ровным, бесстрастным голосом, старательно выговаривая окончания слов, а он, взопревший от усердия, никак не мог уразуметь, зачем императрице все это было нужно: сначала обязательно писать, затем обязательно читать? Потом она дошла до самого главного, и он удивился: неужто можно мыслить иначе? «Российская империя есть столь обширна, что кроме самодержавного государства всякая другая форма правления вредна ей». Ну, конечно, обширна вон тянется за окном, бескрайняя и унылая, рассеченная лесами и полями, и ничего, кроме самодержавства, не годно и не угодно ей
Генерал-прокурор откинулся на подушки, поглубже утопил озябшие руки в соболью муфту. Воспоминания не отпускали его, да и он сам не желал того: в них он черпал силу. Императрица тогда еще сказала: «В чем вы будете сумнительны, спроситесь со мной и совершенно надейтесь на бога и на меня, а я, видя ваше угодное мне поведение, вас не выдам». О, это он крепко, как Отче наш, запомнил.
В этих словах его взлет и падение. И не надо никаких прожектов, никаких интриг, заискивания или конституций, какими Никита Панин собирается огородиться от своеволий и капризов монархов. Угодное ей поведение. Как все просто! Только поди угадай, какое ей угодно
Возок тряхнуло так, что Александр Алексеевич едва не прикусил язык. Он даже собрался обругать скотину-ямщика, ну да вовремя остановился, вспомнив, что сам велел гнать лошадей без пощады и роздыха. Надо было поспеть в Москву раньше сенаторов и обговорить все с князем Волконским. Да, матушка-императрица загадала ему загадку! Казнить люто без лютости! Положительно, он в полной растерянности! Это же все одно, что приказать, чтобы огонь морозил, а мороз сжигал. С такого каприза волосом поседеешь, а исполнить надобно.
Вверху стукнула дощечка. Вместе с упругой струей морозного воздуха в возок ворвался застуженный голос ямщика:
- Ваше сиятельство, Торжок! Бог даст, завтра и первопрестольную увидим
Генерал-губернатор Москвы князь Михаил Николаевич Волконский пребывал в великом сомнении.
- Помилуйте, Александр Алексеевич, да как же можно удержать дворян от законного возмездия? У меня одна половина Москвы на Пугача кипит, вторая собственноручно разорвать его готова вот как поворачивается. Когда его к Воскресенским воротам, как зверя в клетке, привезли, уж и не чаял, что живым на цепь посажу. Хоть и караул крепкий учинили камнями в него кидались. Благородного звания! А как генерал Петр Иванович у нас объявился, совсем покою не стало: поведал он про такие злодейства Пугача, что у меня, грешного, кровь стыла. Дела такого свойства, что без ужаса слушать совсем нельзя. Нет, Александр Алексеевич, я право не знаю, как тут об милосердии язык повернуться может?
Волконский на мгновение остановился, посмотрел на генерал-прокурора. Тот сидел в мягком кресле, устало развалившись, с вымученным дорожной тряской посеревшим лицом, и упорно отмалчивался. Это молчание насторожило генерал-губернатора неспроста же он завел речь про милосердие? Однако ж твердость характера заставила его кончить начатую мысль.
- Я вам по чести скажу, любезный Александр Алексеевич! В рассуждениях генерал-аншефа много разумного. Лучше, говорит, сейчас сто душ безвинных наказать, спасая впрок тысячи от соблазнительного примера, чем потом силой их усмирять. Жесточь к Пугачу не токмо воздаяние за его поступки, но и предостережение всей черни, к злодейству природную наклонность имеющую.
- Оно, может, и так, однако нам с вами не рассуждать, а исполнять волю императрицы надо. А воля ее такая Вяземский раскрыл лежавшую на коленях сафьяновую папку и вытащил бумагу.
Волконский начал было читать с пункта первого, но генерал-прокурор не утерпел, ткнул пальцем в самый конец листа.
- Тут читайте!
«При экзекуциях чтоб никакого мучительства отнюдь не было и чтоб не более трех или четырех человек» внятно прочел Волконский и запнулся: стреляный воробей, он в мягкосердечие императрицы никогда не верил. Да и какое мягкосердечие, если она собственного мужа, императора, охранять так велела, чтоб его удавили!
- С тем и приехал, наставительно произнес Вяземский, не смягчая выражения.
Он ждал вопросов, но Волконский не спешил задавать их, ломая голову над тем подлинным, потаенным, упрятанным за словами императрицы. Всем известно: для того и слова существуют, чтобы скрывать за ними истину. Однако же тайный смысл поступка Екатерины ускользал покуда от генерал-губернатора, и он спросил с великой осторожностью:
- Вы правы, князь, нам надо исполнять и делать противу всего, что в сердце императрицы скорбь вселить может Значит, токмо двух-трех казнить и без мучительства? Так не проще ли самозванца повесить?
- Проще не значит умнее Вы же сами сказали Москва кипит.
- Ах вот оно что! воскликнул Волконский, нутром почувствовав в этих словах ключ ко второму смыслу. Так надо, чтоб каждый получил удовлетворение?
И волки сыты, и овцы целы!
- Вы совершеннейшим образом правы!
- Но позвольте, Александр Алексеевич, как можно насытить наших волков без мучительства? Вы же знаете их!
- Князь, как на духу скажу, ответ на сие мною не сыскан. С тем к вам и пришел, надежду имея на ваш разум и опыт. Императрица, посылая, сказала, что это ее каприз.
- Каприз-каприз, бессвязно повторил Волконский. Экий заковыристый каприз, прямо оторопь берет!
- Дело такого свойства, что нужен нам человек ловкий, оборотистый, который милосердие с топором совместит. У вас тут, князь, все люди на виду назовите.
Волконский думал недолго:
- Есть, есть такой. Обер-полицмейстер полковник Архаров.
Генерал-прокурор Вяземский принял Николая Петровича Архарова в кабинете Волконского (сам хозяин сидел в глубине, за столом) и долго не начинал с ним разговора, сверля обер-полицмейстера Москвы всепроникающим взглядом, отчего тот оробел, утратил фрунт и стал думать черт знает о чем: о беспорядке в мундире, вскрывшихся провинностях и недозволительном вольнодумстве в лице. Архарову и невдомек было, что князь обеспокоил его нарочно, для сотрясения. Известно, что сотрясенный человек старательный человек, кожей чувствующий зыбкость бытия и ветренность игривой фортуны. С таким можно было общаться без опаски, тут каждое слово, как в могилу. А дело было именно такое, с могильным холодком, ибо разгласи желание императрицы по Москве конец всему. Матушка-императрица ко многому была снисходительна и о многом говорить дозволяла, но только не о том, что ее персоны касательно было
Архаров Вяземскому понравился. Было в нем что-то монументальное, укрощающее. Он еще слова не сказал, а ясно было, что из такой широкой груди исходить может только рокот, любое буйство пресекающий. «Да он самой природой заложен для полицейской службы» с невольным восхищением подумал генерал-прокурор.
- Князь Михайло Никитич хвалил вас за вашу усердность и понятливость, наконец произнес Вяземский.
- Рад служить по мере своих слабых сил, ответил Архаров тем громоподобным голосом, которого и ожидал князь.
- Ведома ли вам, сударь, какая мера самозванцу уготована?
- Это справедливое воздаяние ждет вся Москва, политично ответил обер-полицмейстер.
- Так-то оно так, однако сколько чернь не секи, ума не прибудет.
Архаров подумал, что раз заговорили про розги, то, должно, господа сенаторы живут в опасении волнений во время экзекуции. Потому ответил бодро, внушая уверенность всем своим обличием.
- Как сечь, ваше сиятельство. У меня секут, что и дурак умнеет.
Вяземский почувствовал раздражение от такой недогадливости. Волконский в ответ досадливо крякнул и, собираясь с мыслями, сыпанул на ноготь понюшку табака. Понюхал, сморщился, не чихнул и сказал в раздражении:
- Вот что, сударь, быть тебе на экзекуции распорядителем!
- Слушаюсь!
- И чтоб было все пристойно, без буйства.
- Не извольте беспокоиться.
- Со злодея глаз не спускай.
- Так точно.
- В сентенции (приговоре. И. А.) сказано будет ему четвертование. Так чтоб сделано все было скоро, без мучительства.
Архаров с недоумением посмотрел на генерал-губернатора.
- Простите, ваше сиятельство, я, кажется, изволил ослышаться. Четвертование, скоро и
- Без мучительства! закончил Волконский.
- Но?
- Никаких но, сударь мой! Мы вам сейчас великую тайну откроем. Честь вам великая Императрица по милосердию своему к умеренности взывает. Не должны мы быть лихими из-за того, что с варварами дело имеем! Ясно, милостивый государь?
- Совершенно ясно! Только как же четвертование и без мучительства?
- А это ваше дело. Думайте, а проговоритесь кому не языком, головой ответ держать станете, потому как дело это государственное каприз.
Архаров был грешен пристрастием к ерофеичу. Но по необыкновенной крепости своей никогда с ног не валился, здравомыслия не терял и только грубел голосом. Однако ж после объяснения с Вяземским и Волконским обер-полицмейстер в рот ничего не брал и все думал: как это можно четвертовать без лютости? Генерал-губернатор дважды на день справлялся о том, что Архаров надумал, и тот каждый раз только руками разводил. Наконец, совсем отчаявшись, Николай Петрович призвал к себе палача, назначенного к экзекуции. Разговор из-за душевного смятения Архаров повел с ним без всяких замысловатостей поднес для острастки под нос здоровенный кулак и, увидев, как у ката в глазах расплылось уважение, пояснил:
- Надо, чтоб Емеля казнен был без лютости.
- Такое никак невозможно, прямодушно ответил палач.
Архаров еще раз кулак ему подсунул и произнес голосом генерал-губернатора:
- Сам знаю, но чтоб без лютости! А не сделаешь, так на себя пеняй.
И тут палача осенило:
- Разве с головы начать?
- Это как?
- Ее отсечением прервать мучительство.
Обер-полицмейстер задумался.
- А ты голова!
- Не поверите, ваше сиятельство, три дня сам не свой ходил, а потом как обушком по голове и просветление! проникновенно закончил рассказ о замысле палача Архаров.
Волконский не смог скрыть своего облегчения.
- А ведь верно, совсем просто с головы начать! Никакого страдания.
- Точно так. Какое ж страдание, коли тело без головы.
Волконский, не мешкая, помчался на собрание в Кремль, где должно было состояться первое заседание суда. Генерал-прокурор уже сидел на председательствующем месте, озабоченный и даже хмурый из-за неразрешения тайного дела. Волконского он встретил сердито, совсем не замечая возбуждения, но выслушал с великим вниманием.
- Вы находите, что это выход?
- Именно так! Благородные от сентенции будут в полном удовлетворении, а что случится все без мучительства, одним отсечением, то вина будет палача. А какой с него спрос? Кротостью злодеев прежде увещевали, вот и отвыкли, перепутали. Ну, позлобятся на него наши волки, да и отстанут.
Вяземский понизил голос в залу уже входили сенаторы.
- Значит, и волки сыты, и овцы целы? Неужто Архаров такое надумал?
- Признаюсь, нынче меня в санях эта мысль ушибла. Еду, смотрю мальчишки снежную бабу рушат, с головы начиная. Вот, думаю, наше спасение
Вяземский подвинул поближе серебряный шандал, посмотрел перо на свет: так ли очинено, не налип ли на кончик волосок, каким бумагу замарать можно? Марать никак нельзя донесение с эстафетой надо слать государыне.
Три дня назад слушанье дела было окончено и сентенция составлена, но генерал-прокурор до сих пор в себя прийти не мог. Благодаря стараниям генерала Панина крику было много. Сенаторы уже не на четвертовании колесовании Пугача настаивали, чтоб отличить от прочих и легкой казни не воздать. Насилу на прежнем настоял. Первых разглашателей самозванства Емельки опять же хотели казнить отсечением голов. Едва уговорил наказывать на теле. И то потому, что пригрозил пойти с протестом к императрице.
Да, выполняя высочайшую волю, умерил генерал-прокурор и число, и меру наказания, а все одно не чувствовал себя прочно. Как к государыне приговор придет на утверждение, а она возьмет и осерчает? У Вяземского от одной только мысли об этом озноб по спине пробегал. Потому, подвинув бумагу, он торопливо принялся писать донесение, имея тайную мысль оправдаться и выказать свое старание.
«Всемилостивейшая государыня!
Приступая с сердечным содроганием к донесению того, что человеколюбивейшему вашему сердцу принесть может соболезнование о человечестве, и ободряюсь токмо тем, что самое спасение многих и на будущее время примера сего требует. Человечество же останется без мучения, ибо как в сентенции сказано глухо, чтоб четвертовать, следовательно, и намерен я секретно сказать Архарову, чтоб он прежде приказал отсечь голову, а потом уже остальное, сказав после, ежели бы кто ево о сем спрашивать стал, что как в сентенции о том ничево не сказано, примеров же такому наказанию еще не было, следовательно, ежели и есть ошибка, она извинительна быть может. А как Архаров, сколько я наслышался, да и сам приметить мог, человек весьма усердной, расторопной и в городе любим, то все сие тем удобнее зделано быть может, иначе по незнанию и непроворству тех людей, коим бы производить следовало »
Вяземский еще немного поводил пером, потом, перечитав написанное, подумал, что надобно оправдаться попроворнее и покрепче, припугнув императрицу. И приписал: » Из следующей при сем сентенции ваше величество усмотреть изволите, что сколько можно уменьшено число казне нареченных, да и прочие телесные наказания облегчаемы до самой крайней возможности, ибо известная лютость и безчеловечие злодея и сообщников его столько всех противо их вооружила, что всякое уменьшенное против сего положения принято бы было предосудительно »
Тут генерал-прокурор прикинул, что перегнул с предосудительностью. Однако ж марать строчки не стал, а «подсластил»: «Закон мой всегдашней есть высочайшее вашего величества соизволение, почему и осмеливаюсь всеподданнейше просить оного».
Фраза легла на бумагу лито, к удовольствию князя. Он даже зажмурился, почувствовав, как его отпустила тревога. Нет, это он к месту ввернул! Это как раз то, о чем сама императрица ему писала: «Видя ваше угодное мне поведение, вас не выдам!»
Получив на утверждение сентенцию, Екатерина не изменила ни одной строчки. Памятуя о письме генерал-прокурора, подписала все как есть. 10 января в одиннадцать часов дня на Болоте Пугачев был казнен, а неделю спустя в столицу въехала императрица. Волконский расстарался встреча была пышности необычайной. На следующий день поутру Екатерина изволила инкогнито в закрытой карете проехаться по улицам города.
Императрица никогда не жаловала Москву с ее строптивым дворянством, обиженными сановниками и отставленными фаворитами. Москва не Петербург, здесь не притопнешь, не осадишь грозным окриком половина не служила, а усердно занималась тем, что проживала свои имения. Таких просто не приструнишь. Оттого шло из Москвы одно ворчание, для ушей прискорбное. Вот и с Пугачевым московское дворянство больше иных старалось, однако ж старание это было налицо, когда самозванец сидел в клетке, а не гулял на воле. До того ж не старание было, а стенания. Счастливо, что ныне все эти злосчастные беспокойства кончились.
Карета свернула к Москве-реке, на льду которой перед Екатериной предстала странная картина десятка два мужиков под присмотром двух будочников грузили на розвальни снег.
- Посмотрите, Александр Алексеевич, неужто в Москве снежным извозом промышляют, воскликнула заинтригованная императрица, обращаясь к Вяземскому.
Генерал-прокурор, взятый Екатериной для досмотра столицы, был крайне озадачен.
- Уж и не знаю, что и думать.
- А у нас великое стеснение в казне. Может, на снег надобно налог утвердить? рассмеялась императрица. Не будем гадать, поедем следом да посмотрим на этого московского креза, снегом промышляющего.
Ехать пришлось недолго. Розвальни остановились на Болотной площади, одна половина которой чернела пепелищем, другая белела свежим снегом. Мужики под грозным окриком осанистого человека в полковничьем мундире проворно забросали торчавшие головни снегом и принялись утаптывать его. Тут уж Екатерина все поняла: это же сожженный эшафот злодея, остатки которого по бесснежной зиме привезенным снегом от нее прячут. Ай да князь Волконский! Вот усердие так усердие!
Вяземский, который тоже сообразил, что к чему, и теперь проклинал про себя ничего не сказавшего ему генерал-губернатора, собрался было приказать ехать дальше, но Екатерина остановила его.
- Постойте, нельзя ли позвать полковника?
- Архарова? Сейчас, ваше величество.
Вяземский открыл дверь и уже было высунул ногу в поисках подножки, но дальнозоркий Архаров успел углядеть царицу и подлетел молодцом треуголка сорвана, из ноздрей пар.
- Вы полковник Архаров? приветливо улыбнулась императрица. Мне давеча Александр Алексеевич рассказывал про вашу промашку на экзекуции. Нехорошо, сударь, совсем нехорошо. Сказывают, будто через эту оплошность достойного генерала Панина едва удар не хватил.
- Во всем виноват палач, ответил Архаров. Уж я его разругал.
- Как же вы, сударь, ругались? Не стесняйтесь!
Архаров и не стеснялся, зная, что своим усердным голосом монаршью благосклонность обрести сможет. Обер-полицмейстер вобрал своей могучей грудью побольше воздуха и гаркнул на всю площадь:
- Что же ты, каналья, голову с руками путаешь?! Да тебя за такое самого надо на плаху!
Екатерина поднесла ладони к ушам.
- Чисто ерехонская труба, оглушил А что дворяне?
- Вместе со мной ругались, ваше величество. Только голову назад злодею не приставишь. Тем и удовлетворились.
- Удовлетворились? Дай-то Бог! А нынче что делаете?
Обер-полицмейстер обернулся на мужиков и, хитро прищурившись, ответил:
- Можно сказать, каприз, ваше величество. Неистребимое влечение к порядку, чтоб, значит, белое, когда оно белым быть положено, черным не было.
- Да вы философ, сударь! рассмеялась императрица. Ну, так капризничайте дальше.
Архаров почтительно закрыл дверцу кареты, поклонился низко. Екатерина, все еще улыбаясь ему через стекло, сказала Вяземскому:
- Вот, Александр Алексеевич, видимый образец моей политики добиваться своего не грозой, а милосердием.
Вечером она писала барону Гримму: «Маркиз Пугачев случайный эпизод, о котором уже все забыли. Во всей стране царит спокойствие, земледелие процветает. Власть без народного доверия ничего не стоит. Свобода, душа всех вещей, без тебя все мертво».
Это была истинно екатерининская свобода, когда, приговорив к четвертованию, рубили голову, а потом уже все остальное, а не наоборот. Прогресс был налицо.