Методические материалы, статьи

Песенки в жизни персонажа

Персонаж — это я.
Песенки были в моей жизни как переживания, тексты, речь. С ними я вырастал, входил в жизнь. Коммунизм — явление в языке, экономика — следствие. В 60-х подавление языка оставалось основой государственной политики. Тогда песенки и стали экстерриториальным по отношению к официальной идеологии анклавом, где жила прямая речь, создавались свободные тексты. Там действовали Галич, Высоцкий, Визбор, Окуджава, Матвеева, Ким. Тексты песен были обращены персонально ко мне, к ним, к тебе. Они про меня, про мир. Было ли это способом создания персональной социальной теории? Конечно.

Но путь не прямой. Слушаешь песню, она начинает жить внутри своей жизнью. А думаешь о словах — чувство уходит. Разум и ощущения по разные стороны бытия, старая история. Но интересно, что одни песни выдерживали испытание, даже становились ближе, больше трогали. Другие не выдерживали. Наивное восприятие укреплялось либо разрушалось.

Пехота и весна

У Окуджавы есть песенка:

Простите пехоте,
Что так неразумна бывает она.
Всегда мы уходим,
Когда над землею бушует весна.

И т.д.

Я много лет пел ее, прежде чем понял важную вещь. Наложились образы рек крови, жертв, отношение ко всему этому… В пятидесятых на моих глазах люди полуразрушенные возвращались из лагерей, 5 лет не прошло у многих. Галич пел: «А по этим дням, как и я, полстраны сидит в кабаках, и нашей памятью в те края облака плывут, облака». Реабилитированные получали компенсации: «4-го перевод и 23-го перевод». Тогда точно полстраны сидело в кабаках, шалманах, забегаловках. А их памятью на Колыму и Воркуту плыли облака.

В довоенные, военные, послевоенные годы кровавое колесо крутилось вовсю. В песенке о пехоте Окуджава говорит и о тех годах. Он сам прошел войну, был на фронте. В лагерях, как и Галич, не был. Отец расстрелян. О времени, которое для него и многих было временем ужаса, он говорит: «Нас время учило: живи по-привальному, дверь отворя».

Что значит «время учило: живи по-привальному»? На холстах Дейнеки динамовские майки. Колонны по Красной площади, на машинах пирамиды тел, портреты Сталина, знамена. Крики толп: «Распни, распни его!» и расстрелы. В головах накрепко вбитое: «Любимая родная армия — непобедимая и легендарная, в боях познавшая радость побед…», это во время финской-то войны, когда сотни тысяч непобедимых полегли ни за хрен собачий.

Меня поразило, что следы той фантасмагорической пропаганды в душе пехоты Окуджава обозначает словами: «Нас время учило: живи по-привальному, дверь отворя». Он смещает акцент. Люди с холстов Дейнеки, персонажи пропагандистских фильмов у Окуджавы говорят о себе языком, не похожим на язык мастеров идеологически выверенной монументальной пропаганды.

В адресованных им словах люди реагируют на простой и бесспорный смысл. Концепция родины и врага с этой точки зрения — бронебойная идеологическая валюта, золотой запас, скажем помягче, прагматиков от идеологии (по-нынешнему — от пиара, политических технологий), умельцев управлять чужим сознанием. Нападет враг — надо защищать родину. Это понятно всем. Дальше можно круче: «если враг не сдается, его уничтожают», «пособников врага к стенке», «чеченцев надо давить» и прочая, и прочая.

И вот Окуджава делает такую вещь. Когда я понял ее, она показалась мне поразительно сильной. В особенности на фоне неприемлемой для меня практики замещения людей концепциями, я видел ее со всех сторон — и со стороны палачей, и со стороны жертв. То было формирующим переживанием.

Окуджава оставляет в стороне трагический идиотизм в людях, веривших преступникам. Он берет лишь то, что оживляло идеологию со стороны самих людей, было жизненной основой доверчивости доверчивых. «Нас время учило: живи по-привальному, дверь отворя. Товарищ мужчина, а все же заманчива должность твоя». И дальше следует удар изнутри фантастической силы. Цель удара — не то, что легко отринуть, — майки там, пирамиды, лозунги. Это как бы вообще в стороне. Цель — чувство «живи по-привальному». И именно ему Окуджава противопоставляет не социально-экономические или политические прописи, а вещь, неизмеримо более важную и массе людей столь же понятную, как родина и враг. Что? Весну.

Хочешь — живи по-привальному. Как учат. Живи… Но «куда ж мы уходим, когда над землею бушует весна?» Этот момент меня потряс. Когда это стало ясным, текст песни окрасился особым смыслом. Прошло больше тридцати лет, но живо это помню.

Галич, диссиденты и профессионалы-артисты

В знаниях о людях на языке сентенций и глубокомысленных социальных теорий людей не разглядеть. Окуджава вносил в язык знания на языке людских переживаний. Он делал то, что во все времена естественно для поэта, осознающего себя частью других, — шел к первопричинам драмы бытия.

То же делал Галич. Он слыл разоблачителем режима. Если бы я остановился на этом, Галич был бы мною потерян давно и навсегда.

Разоблачение помогает преодолеть зло, но в качестве основы жизни философия разоблачения не годится. Она бедна. И опасна прежде всего для ее носителей. Она на время способна возбудить ум, но для сердца пуста.

Когда разоблачение становится основой жизни, это беда. Тогда все, что ни делается, зависит от разоблачаемого. Им ограничиваются горизонты жизни. Разоблачаются репрессии Сталина — это горизонты репрессий. Разоблачаются зверства КГБ — это горизонты КГБ. Сама жизнь становится следствием разоблачаемого. То, что схватка со злом гарантирует обретение мудрости, — иллюзия.

Если фундамент артистического действия — разоблачение, искусство гибнет. Оно уступает место контридеологии, пафосу отрицания, мужеству, героизму, моральным сентенциям. Люди замещаются схемами, и все вместе часто становится до безобразия тягостным и скучным, как, возможно, полезная, но невкусная еда. «Друг, ты пишешь так бледно и хило, что никто бы труда твоего не читал, даже если б его инквизиция вдруг запретила». Эта старинная испанская эпиграмма никогда не относилась и не могла относиться к Галичу.

Галич был артист. В основе его действия — чувство драмы. Верховную власть над собой он отдал клоунам-волшебникам и мальчику с дудочкой тростниковой. Есть такая хасидская легенда. В Судный день в местечковой синагоге цадик молил Бога о прощении грехов для собравшихся. Прошло много часов, но звезда, знак прощения, не появлялась. Там был сынишка портного, ему стало скучно слушать молитвы взрослых, он достал припрятанную тростниковую дудочку и заиграл. Все в синагоге зашикали на него, чтоб не святотатствовал. А Бог услышал мальчика и по звукам его простил их всех.

Артистическая правда сильнее любых разоблачительных речей. Для изгнания Галича хватило сотой доли того, что он сделал в своих песнях и балладах.

Диссидентская среда приняла Галича сразу и безоговорочно. Большинство в ней острее всего реагировали на подтверждения, что режим отвратителен. Режим действительно был дерьмо, но когда песни Галича превращались в оружие, словно терялся объем и все становилось плоским. Для меня это было мучением.

Мне было тягостно, когда из самых добрых чувств во мне видели человека, который демонстрирует гражданское мужество. А некоторые еще и проверяли — соответствую ли такой роли. Я пел Галича всегда и везде, но маска гражданского мужества была для меня унизительна, мне это было глубоко чуждо. Его слова о себе «мне как горькое право эта стыдная роль, эта легкая слава и привычная боль» я хорошо понимал. Драма все равно остается — при любом режиме. Зоны умолчания и лжи есть не только среди палачей, но и среди жертв. В атмосфере, где вериги подвижничества синоним вершин духа, трудно дышать. Такая атмосфера была характерна для московских кухонь, воспетых Юликом Кимом. Меня эти кухни привлекали и отталкивали одновременно. Своим я в них себя не чувствовал никогда. Хотел, был бы рад, пытался, но не чувствовал. Из-за себя.

Профессиональная артистическая публика старшего поколения создавала при Советах бескровную, анемичную культуру и продолжает теперь делать то же. В современных артистических колледжах Михалковы (ударение на «а») и им подобные сворачивают головки артистических бройлеров еще основательнее, чем при коммунистах. Сменился концепт, только и всего. Главный конфликт Галича был не с режимом, а с этой средой, со своими братьями-артистами. И в первую очередь не с теми, кто из любви, всепонимания или по нужде лизали партийные задницы, а с теми, кто, понимая все и вся, ведал, что творит. «И нечего притворяться, мы ведаем, что творим» — это к ним обращено, а не к гебешникам. К тем, кто, опираясь на глубокомысленную философию «великих задач большого искусства», занимался и занимается под покровом профессиональных навыков беспомощным, скучным, а иногда и отвратительным наивным концептуализмом. Именно там происходит замыкание накоротко с песней о черте. Подыгрывая внешней смене обстоятельств, они теперь превозносят Галича как автора плохих советских пьес и фильмов, сказавшего правду о режиме. Получается плоско и глупо. Но удобно, потому что сам собой уходит в тень Галич — поэт, драматург и артист. Потому что тем, кто привык врать не только другим, но и себе, вопросы, поставленные Галичем, противопоказаны. Они как соль на раны, особенно, когда скоро умирать.

И Галич, и Окуджава выводили драму бытия из прямого мироощущения своих персонажей. Только Окуджава действовал как поэт и прозаик, а Галич еще и как драматург. Роли действующих лиц на театре жизни у него всегда четко определены. Малый, женатый на профсоюзной мымре из ВЦСПС. Палач, который «получил персональную пенсию, заглянул на часок в поплавок». Шофер, продавец антикварного магазина, кассирша, пьяница… Галич изнутри человека разворачивает действие, там истоки его сюжетов, кульминаций, развязок. Над умершим палачом «коридорная божию свечечку» зажигает.

Дети и снежная баба

С этой песенкой было особое происшествие.

На арбатском дворе —
и веселье и смех.
Вот уже мостовые становятся
мокрыми.
Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы устроим ему веселые похороны.
По кладовкам по темным
проржавеют коньки,
позабытые лыжи по углам
покоробятся…
Плачьте, дети…

Кто эти дети, спрашивается? К каким детям обращается Окуджава? Мартовский снег он противопоставляет весне. «Мартовский снег», что это такое? Где ты, Адам? Сквозь черные прожилки, выбитые солнцем на весеннем снегу, проступают уходящие в прошлое усы. На похоронах Сталина в марте 1953-го потерявшие кумира рыдающие люди в центре Москвы давили друг друга. Я долго не понимал, что именно их Окуджава называет детьми. Именно к ним Окуджава обращается «плачьте, дети», обещая утешение в кузнечиках, которых хватит на всех. Это стало для меня еще одним потрясающим открытием.

Та же удивительная линия, что в призыве простить пехоте ее неразумность. Время было — конец пятидесятых. Вполне можно было остановиться на разоблачении идиотизма толп, лишившихся вождя. Но Окуджава черпал силы из другого источника.

Смертью Сталина началось умирание одной эпохи и становление другой. Тоже страшной, но другой. Такие ассоциативные ряды не сразу возникали в сознании, но они создавались, и на пространстве единого поэтического действия заплетали в одно целое разные стороны окружавшей реальности. Это были знания, которые я получал из песен. Дальше, конечно же, все тоже не случайно:

Плачьте, дети!
Умирает мартовский снег.
Мы ему воздадим
генеральские почести.
Заиграют грачи над его головой,
грохнет лед на реке
в лиловые трещины.
Но останется снежная баба вдовой.
Будьте, дети, добры
и внимательны к женщине.

Кто эта снежная баба? Понимаете, кто она? Она из того же снега, в котором дышит облик Сосо, большого, усатого. Тот снег леденил душу. Но из него возникли некие существа, они напоминали снежных баб. Пусть у них вместо глаз луковицы или угольки, а вместо носа морковка, но это были живые люди. И Окуджава говорит: «Будьте, дети, добры и внимательны к женщине».

В тот момент, когда я внял этому, я понял, что у Окуджавы вещей случайных нет. Можно думать, что песенка только про мартовский снег. Но зачем терять, если можно найти? Вокруг тьма ассоциативных рядов. И когда Окуджава берет слова и выстраивает их, он чувствует эти ряды, с ними соотносит свои слова.

Границы и шаги через них

Снежная баба многое определила в моей жизни. И в той, которую прожил, и в той, что, даст Бог, впереди. Я понял, что разделяющие границы проходят не между людьми. Они проходят через их души. Между людьми границ нет, а те, что есть, — фальшивые.

Время противодействовало такому пониманию. Физически и фактически по одну сторону было КГБ, по другую — диссиденты. С одной стороны, те, кто выходил на площадь. С другой — чекисты, черные воронки, следователи, стукачи. Среди диссидентов действовала жесткая норма: никаких контактов с наследниками палачей. Жесткая и понятная: они грязны, не будь с ними.

Они действительно были грязны по уши. Полстраны сидело, а полстраны охраняло. Кто исполнял палаческие функции по доброй воле, осознанно, кто нечаянно, по глупости, недомыслию. Но так или иначе на уровне обыденной жизни важное начало той культуры было: отделить чистых от нечистых, мужественных от трусов, достойных от недостойных, добрых от злых.

И я понял, что это деление как объективно данное изначально сомнительно. Всякие есть люди. И все в пути.

Говоря о ком-то, что он говно или мудак, я говорю о себе. Если это помнить, все становится на свои места. Границы проходят не между людьми, а через их души. И тогда становится само собой естественным, что сейчас думаешь о ком-то так, а потом — по-другому. Живущий не сравним. Бывает, что сборщик налогов становится Евангелистом, а разбойник первым попадает в Рай.

В конце концов, все мы части друг друга, как бы ни относиться друг к другу. И тогда любой солист менее значим, чем оркестр, где каждый ведет свою мелодию. И главной становится проблема оркестровки, казалось бы, несоединимых начал. Их нельзя терять — неразумно убегать от разнообразия. В горечи больше оттенков, чем в сладости, диссонансы богаче правильных гармонических созвучий, музыка без диссонансов бедна. Осознать это мне помог Окуджава.

Это было важным ощущением. Мне были интересны все люди, самые разные. И диссиденты, и гебешники, и ученые, и те, кому наука до лампочки. Такое понимание природы границ оправдывало этот интерес. И помогло делать шаги через границы в себе самом.

Я окончил МИФИ, факультет теоретической и экспериментальной физики по кафедре теорфизики. Аспирантура тоже была связана с теоретическими вещами, с гидродинамикой. Но внутреннее состояние требовало выбрать путь, который приближал меня к себе, и я ушел в Институт социологии. Окружавшие, кроме близких друзей, это трактовали по-разному, многие негативно. Но, сделав тот первый в жизни серьезный шаг через границы внутри себя, я понял, что прав. А культура, что меня окружала, которая назначала эти границы и ставила этот шаг под сомнение, эта культура не права.

Через десять лет я получил еще более радикальный опыт преодоления границ. Из отдела Шаталина, где разрабатывали план экономических реформ, я уехал на год в Грузию, а вернувшись в Москву, пошел в Театр на Таганке. Сначала осветителем, потом пожарником. Мне это было необходимо. Так от песенок шли выходы на принятие конкретных решений: как действовать, жить, что выбирать, куда идти. Прорастая в душе, песенки помогали этому.

Трубачи

Были песни, которые выдерживали требовательное отношение к себе, когда текст воспринимался не только буквально, впрямую, но и в более широком плане. Но были песни, которые не выдерживали. Например, песенка о маленьком трубаче.

Когда в «Перекрестке», в 98-м году отмечали 30 лет фестиваля новосибирского, Сережа Крылов спел песенку «Маленький трубач». Я тогда сказал ему, по-доброму, что «Маленький трубач» собран из обносков идеологической дряни, которой нам компостировали мозги. Сережа ответил тоже без аффекта чем-то вроде того, что «все вы, интеллигенты хреновы, не способны чувствовать реальность, принимаете за нее свои сны и фантомы…» Совсем недавно был вечер в Горбушке, Сережа там тоже пел «Трубача», зал подпевал с любовью. Все хлопали, туристы, кто там был, подпевали, замечательно, мило, тепло. Вот текст той песенки по памяти.

Может, где-то ошибусь:

Кругом война. А этот в валенках,
Над ним смеялись все врачи.
Куда такой годится маленький,
Ну разве только в трубачи.
А что ему? Все нипочем.
Ну, трубачом, так трубачом.
Как хорошо, не надо кланяться,
Свистят все пули над тобой.
Везде пройдет, но не расстанется
С своей начищенной трубой.
А почему? Да потому,
Что так положено ему.
Но как-то раз в дожди осенние
В глухой степи, в чужом краю
Полк оказался в окружении,
И командир погиб в бою.
Ах, как же быть, ну как же быть?
О чем, трубач, тебе трубить?
И встал трубач. В дыму и пламени
К губам трубу свою прижал.
И за трубой весь полк израненный
Запел Интернационал.
И полк пошел за трубачом,
Обыкновенным трубачом.
Солдат, солдат, нам не положено,
И что там, верно, плачь не плачь,
В глухой степи, в траве некошеной,
Остался маленький трубач.
А он ведь вон все дело в чем,
Был настоящим трубачом.

От поделок советских идеологов-функционеров песенка о трубаче отличается искренностью и чистотой.

В ней все верно, она точна.

Но в песне есть место, из-за которого текст просто рассыпается в дым. Кульминация, это когда полк «оказался в окружении, и командир погиб в бою». Где это было? «В глухой степи, в чужом краю». Спросите: что делал полк в чужом краю? Ребята в Горбушке могли бы и спросить себя. На дворе-то 2000 год, всем все известно.

У туристов своя жизнь. Костерок, компотец-кипяток, палатки… Они поют песенку, а тут капли дождя, угли костра. Нормально? Не то слово. Выбор: включать — не включать. Один выбирает одно, другому важно другое. Тоже нормально. А тут Афган в близкой памяти, Чечня — вот она. В 50-х, 60-х тоже было о чем подумать. Маленький трубач пел Интернационал жителям Будапешта, потом Праги. Вставай, проклятьем заклейменный, — кого в чужом краю полк должен был победить под звуки этой песенки? Такие вопросы за пределами сознания тех, кто вдохновенно поет «Он ведь вон все дело в чем, был настоящим трубачом». Люди строят мир: «Я тебя слепила из того, что было. А потом, что было, то и полюбила». И отвяжитесь с вашими вопросами. Как не вспомнить Пригова:

Вся мелкая тварь, словно Пушкин,
щебечет,
А крупная Лермонтовым говорит.
Кому говорит и чего говорит?
А после стреляет в овал человечий,
Который внизу где-то там проскакал.
А тот говорит ему вверх:
«Аксакал, Нехорошо поступаешь».

Трубач отличный малый, настоящий человек. Много не спрашивает, делает свое дело. Дали трубу, пошел с ней. А в чужом краю, когда командира убили, показал себя как герой. Все серьезно, как груз 200 из Урус-Мартана. В дыму и пламени прижал к губам трубу и запел «Батяня комбат». За ним весь полк пошел. Такая лубочная картинка. Ужас.

У Галича есть строчки: «И какая, к чертям, труба и какая, к чертям, судьба? Мне б частушкой по струнам влет, да гитара, как видно, врет».

Это полемика с темой трубача, в том числе у Окуджавы, хоть у него образ радикально иной, чем у физиков-лириков. Там трубач выводит Интернационал, у Окуджавы — «самую главную песенку, которую спеть я не смог». И не в чужом краю, а «на скрещеньях дорог», напоминающих пастернаковские «скрещенья рук, скрещенья ног, судьбы скрещенья». Грамматические формы трубы у Окуджавы перекликаются с пастернаковскими формами судьбы. Глубокая линия.

И тем не менее там, где искусство становится идеологией (знак неважен), трубач Окуджавы и трубач Сережи Крылова в чем-то дальние родственники. Тут мне сложно, с трубачами у меня проблемы. Многое привязывает к стихам Окуджавы, а линия «избранных», трубачей, идет мимо, здесь разлом какой-то. Приходится уточнять. Не специально. Так получается.

Сергей Чесноков

ПРОЕКТ
осуществляется
при поддержке

Окружной ресурсный центр информационных технологий (ОРЦИТ) СЗОУО г. Москвы Академия повышения квалификации и профессиональной переподготовки работников образования (АПКиППРО) АСКОН - разработчик САПР КОМПАС-3D. Группа компаний. Коломенский государственный педагогический институт (КГПИ) Информационные технологии в образовании. Международная конференция-выставка Издательский дом "СОЛОН-Пресс" Отраслевой фонд алгоритмов и программ ФГНУ "Государственный координационный центр информационных технологий" Еженедельник Издательского дома "1 сентября"  "Информатика" Московский  институт открытого образования (МИОО) Московский городской педагогический университет (МГПУ)
ГЛАВНАЯ
Участие вовсех направлениях олимпиады бесплатное

Номинант Примии Рунета 2007

Всероссийский Интернет-педсовет - 2005