Методические материалы, статьи

Выбор героя, или в поисках благородства

Натан Эйдельман «стремительно ворвался в нашу литературу, в нашу историческую науку, более того — в нашу общественную и духовную жизнь и еще того более — в частную жизнь каждого из нас, в наше сознание, в нашу душу, определил многие наши представления, оценки, интересы, стал одним из тех, кто своей деятельностью, своими суждениями, своим присутствием обозначает духовный уровень своего времени». Так вскоре после смерти Эйдельмана писал Владимир Порудоминский. Сегодня, двенадцать лет спустя, его слова мы повторяем с еще большим основанием — время все ставит на свои места, отделяя зерна от плевел, высвечивая новые грани, оттенки истинной драгоценности.
Поиски исторической истины всегда воедино сплавлены с нравственностью историка. Тем и притягательны поиски Натана, что «не подгоняют ответ» задачи, а выставляют «живые противоречия живой жизни». Слова Эйдельмана о Щербатове мы можем сказать о нем самом. Его всегда эмоциональное искреннее и неиссякаемое стремление понять эти живые противоречия, явив их своим ярким воображением и свободным словом перед читателем, оставляют его исторические книги и по сей день непревзойденными и любимыми для всех, кому интересна не просто история, но сама жизнь.
Его книги востребованы, все эти двенадцать лет они выходили и находили своего читателя. В 1993 году вышла книга «Из потаенной истории России XVIII — XIX веков», далее в 1999 вышло «Свободное слово Герцена». Затем благодаря работе вдовы Ю.М. Эйдельман вышло новое издание «Грани веков» с не опубликованными ранее пятью авторскими листами, по сути — новая книга. В 2000 — «Статьи о Пушкине» и, наконец, только что вышел сборник «Удивительное поколение. Декабристы: лица и судьбы».
Появлению этих книг мы обязаны усилиям, таланту и любви к Эйдельману его ближайших друзей и соратников — Вадиму Эразмовичу Вацуро, Андрею Григорьевичу Тартаковскому, к сожалению, ныне покойным, и прекрасным исследователям и авторам Евгении Львовне Рудницкой и Якову Аркадьевичу Гордину.
Мы предлагаем читателю сокращенный вариант вступительной статьи Я. Гордина к сборнику «Удивительное поколение».

Уникальность Эйдельмана не в его собственно исследовательской работе. Высокий профессионал — несметно образованный историк, архивист с поразительным чутьем, владевший всем методологическим арсеналом, он тем не менее как ученый стоит в ряду многих замечательных русских историков ХХ века, не уступавших ему в профессиональных достоинствах.

Но при этом Эйдельман обладал редким для историка художественным талантом, заключавшимся не просто в стилистическом искусстве, но в особости подхода к предмету. Мир людей, а не ситуаций, сумма поступков, а не политический и экономический процесс, — вот чем была для него история.

Он не изучал историю. он жил в ней. Он не говорил об истории. Он говорил с историей в лице ее «действователей». Он изучал и воспроизводил только персонифицированные идеи, то есть — личности и судьбы.

Всерьез он мог писать только о тех, кого любил и уважал, с кем мог обменяться опытом.

Да, он писал о Дубельте. Но это была, собственно, публикация семейной переписки генерала, элемент общего фона. Его, как и почитаемого им Вадима Вацуро, остро интересовал Булгарин. Но если бы он и собрался писать о Булгарине, то и Фаддей Венедиктович, уверен, рассматривался бы им как некий элемент быта его главных героев, поскольку душевного общения с Булгариным у него быть не могло…

При всем многообразии научных и литературных занятий Эйдельмана в его работе были две основные темы — декабристы и Пушкин. Причем сюжетно декабристы превалировали.

Герцен — а именно книга «Тайные корреспонденты «Полярной звезды»» сделала имя Эйдельмана известным — не стал его героем. При безусловной идейной близости. В планах Эйдельмана, зафиксированных в дневнике, нет книги о Герцене как таковом.

Осмелюсь сказать, что и Пушкин не был героем Эйдельмана. Характер их отношений был иной. И об этом у нас еще пойдет речь.

Декабристы привлекали Эйдельмана именно своей противоречивостью. Безжалостный XVIII век сочетался в них с гуманистическими идеалами XIX века. Для Герцена как «действователя» не было роковой проблемы «цель и средства». В декабризме, для конкретных декабристов она стояла чрезвычайно остро. Собственно, эта проблема задана в предлагаемой читателю книге с самого начала — в очерке «Из предыстории декабризма». Встреча и беседа Палена, организовавшего переворот 11 марта 1801 года, убийцы императора Павла, и молодого Пестеля, еще только начинающего свой путь заговорщика, — встреча двух веков. И встреча принципиальная в отношении нравственных установок: «…Все дело в том, что Пестель, учась, соглашаясь, отвергая, размышляя над чужим опытом, никогда бы не смог стать Паленом. У того, старого генерала, дело вышло, может быть, именно благодаря недостатку принципов; у этого, молодого полковника, не выйдет, и, может быть, обилие благородных идей отчасти мешает…» Говорить об «обилии благородных идей» у Пестеля, на первый взгляд, рискованно — Пестель, как известно, планировал убийство всей августейшей фамилии — с женщинами и детьми! — идеологически предвосхитив Ленина и Свердлова.

Эйдельман был убежден, и не без оснований, что свирепые замыслы Пестеля, касающиеся царской семьи, равно как и авантюрные предложения Лунина, как и иезуитские проекты Рылеева относительно убийства Николая, — все это не более чем замыслы. Реальность декабрьских дней 1825 года это подтверждает. У северян, среди которых было достаточно решительных людей (Каховский на площади — в боевой обстановке — убил двоих и ранил третьего), явилось немало возможностей убить императора, что в высокой степени обеспечивало их победу. Но ни у кого из потенциальных цареубийц не поднялась на него рука. Можно сказать, что они принесли свой успех в жертву собственному благородству, «обилию благородных идей». Невозможно представить себе даже неистового Бестужева-Рюмина убивающим мальчика — наследника Александра Николаевича или девочек — великих княжен… Сергей Муравьев-Апостол, любимец Эйдельмана наравне с Луниным, жаждущий действия, не побоявшийся взбунтовать свой полк — в отличие от Пестеля, решительно возражает против цареубийства, не говоря уже об уничтожении царской семьи.

Роковой конфликт цели и средств решался в конце концов в пользу цели.

Гуманисту Эйдельману, но при этом мыслителю-историософу, трезво оценивающему «силу вещей» (любимое выражение Пушкина-историософа), определяющую человеческое поведение, важно было понять реальное соотношение в практической политике необходимого и неизбежного насилия и «правового сопротивления». Ему важно было понять — до какой черты может идти «действователь», оставаясь «человеком благородным». Это — важнейшее для него — исследование Эйдельман мог осуществить эффективнее всего в диалоге с декабристами.

В том же очерке «Из предыстории декабризма» он сочувственно цитирует Никиту Муравьева, писавшего в Сибири: «Заговор под руководством Александра лишает Павла престола и жизни без пользы для России». Если с пользой для отечества — то убийство императора допустимо…

Цель и средства в реальной политике — неразрешимое противоречие. Но благородство цели, если не снимает это противоречие, то переводит его в другой план.

…Историософские искания Эйдельмана были по своим устремлениям глубже, чем нам обычно кажется. Очевидно, для их реализации была задумана его «главная книга», о которой он постоянно вспоминает в дневниках. И которую он не успел написать.

Одно из ключевых слов в этих исканиях наряду с «благородством идей» — «жертва». Оба героя Эйдельмана — Лунин и Сергей Муравьев-Апостол — люди истово религиозные. В советской подцензурной печати Эйдельман не мог углубляться в эти материи. Но он смог сказать о роли жертвенности — главной составляющей христианской идеологии — в судьбе России достаточно определенно.

В замечательном очерке (или обширном историческом эссе) «Доброе дело делать» он подробно описывает предсмертные часы Сергея Муравьева-Апостола: «…Судя по всему, Сергей Иванович стоически спокоен, сдержан и говорит сестре о том, что дух его свободен и намерения чисты (мотив каждого тюремного письма). Мы даже уверены в таком его настроении, так как после свидания он заметит, что «радость, спокойствие, воцарившиеся в душе моей после сей благодатной минуты, дают мне сладостное упование, что жертва моя не отвергнута». Вот каков был Сергей Муравьев-Апостол: если перед казнью сумел не согнуться перед горестями, а даже обрести радость, спокойствие, — значит, решает он, жил правильно, жертва не напрасна».

Эйдельман не просто согласен со своим героем. Он им восхищен. «Положительный идеал, новый тип святого»… Очевидно, отсюда и приведенная им восторженная фраза Толстого: «Сергей Иванович Муравьев, один из лучших людей того, да и всякого времени». При том, что Муравьев торопил гражданскую войну, пролил кровь, и не только собственную… Но и Христос своей проповедью спровоцировал гибель многих своих последователей. Для Толстого и Эйдельмана великий постулат — «Душу свою за други своя» — оказывается превыше всего прочего.

Идея «новой святости» доведена до апогея в «Эфирной поступи». Александр Одоевский, молодой, бесшабашный, готовый в канун восстания умереть и убивать, жалко каявшийся на следствии, но из Сибири написавший знаменитое послание Пушкину — манифест непримиримости, наверняка совершенно искренний, в ссылке и на Кавказе поднявшийся до истинно христианского просветления, оказывается для Эйдельмана тем самым «новым типом святого»: «…Ценою карьеры, здоровья, жизни, ценою тяжких спадов и новых взлетов — он выработал столь неповторимо тихий, светлый дух, такую необыкновенную личность… Память Одоевского странным светом, «Легким паром вечерних облаков» засветилась над Россией. Частицею «тихого пламени» попала в лучшие умы и сердца, которые стали оттого умнее, добрее». Знавший Одоевского на Кавказе юный Огарев вынес из этого общения великий урок — «не ожесточиться, не зачерстветь в борьбе; остаться хорошим, свободным человеком, иначе — не стоит, да и нельзя бороться!» Так этот урок сформулирован Эйдельманом.

И здесь мы подходим к еще одному существеннейшему аспекту нашего сюжета.

Отчего Эйдельман, пристально изучавший русское освободительное движение, так явно отдавал предпочтение декабристам перед народовольцами? Ведь и там, и там насилие было вынужденным. Упрямая власть в лице либерального Александра I вытолкнула лояльных реформатов в радикализм, заставила их выбрать военный переворот как единственное средство реализации реформистских идей. Не менее упрямая власть в лице либерального Александра II его советников ожесточила мирных народников-пропагандистов, приведя их к мысли о терроре как единственном средстве защиты от несправедливости. И там, и там силен мотив жертвенности. Причем у народовольцев он интенсивнее, чем у декабристов. В чем же дело?

Разумеется, были чисто человеческие и, скажем так, культурно-эстетические предпочтения — высокий интеллектуализм декабристских лидеров, их установка на «благородство» — важнейший элемент «пушкинской эстетики» поведения, основанной на понятии чести, были ближе Эйдельману, чем угрюмый революционный демократизм героического и безжалостного Исполнительного комитета «Народной воли».

Но главное — с точки зрения политической прагматики, Эйдельман ясно различал созидательность декабристской оппозиции, опиравшейся на гуманные европейские ценности, и разрушительность оппозиции народовольческой, ориентированной на стихийный бунт. Военный переворот предполагал минимальное насилие, народный бунт — максимальное. Декабристы ставили своей целью усовершенствование государственного устройства, народовольцы — полное разрушение.

…Горькая любовь Эйдельмана к декабристам объясняется еще и тем, что он сознавал плодотворность дворянской оппозиционной политической культуры, которую самоубийственно неуступчивая власть подавила, не заменив чем-либо нравственно равноценным, и тем освободила место для революционно-демократической политической культуры с ее этическим релятивизмом, трансформировавшимся в принципиальную аморальность большевизма.

…Следуя великой традиции русской литературы, Эйдельман искал «положительную идею, новый тип святого». И делалось это не для собственного душевного успокоения, хотя и личная потребность в «положительной идее» была велика.

Чем бы ни занимался Эйдельман, он старался отыскать составляющие этой «положительной идеи». Как ни странно это может прозвучать, но в «Грани веков», одной из лучших своих книг, посвященной царствованию и гибели императора Павла I, главное — не личность и судьба Павла. На этом материале Эйдельман исследует рождение и развитие той человеческой среды, той многообразной общности, из которой вышли его «новые святые». В финале книги он формулирует свои любимые постулаты: …то были лучшие плоды двух или трех «непоротых» поколений, ибо не могли явиться из времен Бирона и Тайной канцелярии ни Саблуков, ни Пушкин, ни декабристы…

Это был тот замечательный социально-исторический тип, которого не заметил Павел. Тот круг (куда более широкий, чем декабристский), которым основаны и великая русская литература, и русское просвещение, и русское освободительное движение. С ним связано все лучшее, что заложено в России XVIII-XIX веков. …Генеральное направление российского просвещения, разумеется, не определялось одним или несколькими событиями, но были такие ситуации, которые как бы экзаменовали, «испытывали на прочность…» …Запись в дневнике об «активном самоиспытании, самоизгнании».

Особенностью творческого метода Эйдельмана, выделявшего его среди собратьев-историков, было органичное вхождение в систему жизневидения своих героев, стремление примерить к себе их судьбы. В этом пассаже из «Грани веков» содержится еще одно ключевое понятие — «просвещение». Но об этом чуть позже.

Меня всегда удивлял настойчивый интерес Эйдельмана к явно фантастической версии «ухода» Александра I. (Публикация в первом номере «Звезды» за 2001 год писем императрицы Елизаветы Алексеевны к матери… закрывает проблему»). Но, читая дневники Эйдельмана, начинаешь понимать, что идея «самоизгнания», неоднократно осуществлявшаяся людьми XIX века, была не просто внятна Эйдельману, но и постоянно его преследовала. При том, что XIX век ощущался им как свое, родное время. В октябре 1979 года он подарил нам с женой «Пушкина и декабристов» с надписью: «Дорогим Тате, Яше — и их XVIII веку — с напоминанием, что XIX век еще не кончился». XIX век для него длился со всеми его духовными коллизиями, включая характерный для пушкинского времени «сплин», тоску, душевный надрыв от неудовлетворенности собой и миром. В январе 1983 года он записывает: «Работаю, как бегу в трансе, по инерции. Меж тем моя жизнь мне все более не нравится». Ему попадается роман Сомерсета Моэма и потрясает его: «Дело не в романе, который умен и блестящ: дело во мне. Исходя из принципа неслучайности — он резко объяснил мне, старый Сомерсет, необходимость ухода из этого мира, особенно поразил меня министр финансов, 50-летний индус, ушедший в простую жизнь.

…Спокойствие, выдержка, самоотречение, покорность, твердость духа, жажда свободы» («Звезда». – 2000. – № 4.)

Сами идеи восходили к александровской легенде и к лунинскому постоянному самоиспытанию (последняя фраза: перечисление необходимых свойств — генеральная характеристика Лунина, Сергея Муравьева-Апостола, Пушкина…), к толстовским сюжетам, к пушкинскому «Страннику», беглецу из этого мира.

Максимум самоотождествления с избранным героем — в «Большом Жанно», любимом и, быть может, самом значительном сочинении Эйдельмана. Здесь он решился на дерзкий прием — имитацию мемуаров Ивана Ивановича Пущина. Он прямо заговорил от лица декабриста. И, как всегда, выбор его был безупречно точен. Пущин — загадочен, но в понятной части его личности максимально близок самому Эйдельману: мягкость и лояльность при неуклонном следовании фундаментальным принципам, открытость и веселость натуры, культ дружбы и многое другое. Лунин и Муравьев — военные профессионалы со многими особенностями этого психологического типа. Пущин — при его недолгой службе в гвардейской артиллерии — человек совершенно штатский. Лунин и Муравьев стремительно шли к своей цели и погибли, не успев спокойно обдумать происшедшее. (Лунин в Сибири еще более целеустремлен, чем на воле.) Пущин имел такую возможность, хотя и не зафиксировал в полной мере эту духовную ретроспекцию. Это сделал за него Эйдельман, выстроив многомерную, двоящуюся фигуру «условного автора» (Пущина) и реального автора (Эйдельмана). Этот «историко-спиритический сеанс» вызвал такую ярость оппонентов вовсе не по методологическим причинам. Им оказался глубоко чужд и неприемлем Эйдельман, заговоривший в советском распаде от имени декабристов, с позиций чести и благородства.

В «инстанциях» Эйдельмана терпеть не могли, но после бурного успеха его первых книг — особенно «Лунина» — «закрыть» его было не так-то просто. Люди, присутствовавшие на его бесчисленных публичных лекциях, ощущали совершенно иной уровень духовной свободы, слышали проповедь непривычных, но бесконечно притягательных нравственных постулатов. Обаяние декабризма как средоточия благородства, бескорыстия, жертвенности, политического интеллектуализма, сыгравшее немалую роль в трансформации представлений советского интеллигента, — далеко не в последнюю очередь результат просветительского напора Эйдельмана. И одна из причин влияния Эйдельмана — его трезвый оптимизм.

Свою последнюю книгу «Революция сверху», вышедшую незадолго до его смерти в 1989 году, Эйдельман закончил следующими соображениями: «Революции сверху», нередко длящиеся 10-20 лет, в течение сравнительно короткого времени приводят к немалым, однако недостаточно гарантированным изменениям.

…Наиболее надежная основа под коренными реформами сверху — их постоянное продолжение, расширение, создание более или менее надежных систем обратной связи (рынок, гласность, демократия), позволяющих эффективно координировать политику и жизнь. В этих процессах огромную, часто недооцениваемую роль играет прогрессивная интеллигенция, чья позиция очень многое определяет в ходе преобразований — их успехи, исторические границы…

Несколько раз, начиная с XVI века, в русской истории возникали альтернативы «европейского» и «азиатского» пути.

Иногда товарность и самоуправление брали верх, порою возникали сложные, смешанные ситуации; но часто, увы, торжествовали барщина и деспотизм.

Каждое такое торжество было исторической трагедией народа и страны, стоило жизни сотням тысяч, миллионам людей, унижало, обкрадывало, растлевало страхом и рабством души уцелевших.

Очередная великая попытка — на наших глазах… Мы верим в удачу — не одноразовый подарок судьбы, а трудное движение с приливами и отливами, — но все же вперед».

Запомним: «Трудное движение с приливами и отливами…».

И здесь надо сказать о взаимоотношениях Эйдельмана и Пушкина. Он был его учителем. Трезвый оптимизм, мужество прямо посмотреть в лицо исторической трагедии и разглядеть сквозь кровь и дым слабые контуры нормальной жизни, которая в конце концов должна осилить навязанное ей уродство, способность уловить сквозь имперский гром и пыточный вой твердые и гордые голоса людей честных, гуманных и благородных — это уроки Пушкина.

Эйдельман вослед Пушкину мыслил себя не свидетелем и исследователем истории, но ее полноправным участником. Это — принципиально. Эйдельман говорил с историей так же открыто и бурно, как спорил с друзьями. Как и Пушкин, он смотрел вперед без боязни. Но при этом осознавал принципиальную возможность катастроф. И на преодоление этого «исторического ужаса» уходило слишком много сил. Исторический оптимизм не дается даром, как и прозрение «холода и мрака грядущих дней». «Зуб истории гораздо ядовитее, чем вы думаете…» — писал 30 декабря 1918 года все осознавший Блок торжествующему Маяковскому. Жизнь в истории требует предельного напряжения сил. Гибель Пушкина тому доказательство. Именно Пушкин был главным участником разговора Эйдельмана с историей. На пиру богов и героев Пушкин был его Вергилием. Сам принцип собеседничества — определяющий для творчества Эйдельмана, как принцип методологический, был заимствован им у Пушкина. «Пушкин избирает Тацита собеседником…» — это из второй книги о Пушкине.

Перед биографами Эйдельмана неизбежно встанет вопрос — почему он так самоубийственно жил последние годы? Почему он — как и Пушкин — не реализовал идею «побега», «ухода», о которой Пушкин писал в стихах, а Эйдельман в дневнике и которая в легендарном своем варианте столь мощно гипнотизировала его? Потому ли, что и для того и для другого это означало уход из истории? Сдачу позиций? Измену принципу, который так бесхитростно сформулировал Пущин в канун 14 декабря: «Если ничего не предпримем, то заслужим во всей силе имя подлецов»?

Вслед за Пушкиным, понимая определяющую роль «силы вещей», логики исторического процесса, Эйдельман видел историю как совокупность человеческих поступков, ни один из которых не теряется…

Яков Гордин

ПРОЕКТ
осуществляется
при поддержке

Окружной ресурсный центр информационных технологий (ОРЦИТ) СЗОУО г. Москвы Академия повышения квалификации и профессиональной переподготовки работников образования (АПКиППРО) АСКОН - разработчик САПР КОМПАС-3D. Группа компаний. Коломенский государственный педагогический институт (КГПИ) Информационные технологии в образовании. Международная конференция-выставка Издательский дом "СОЛОН-Пресс" Отраслевой фонд алгоритмов и программ ФГНУ "Государственный координационный центр информационных технологий" Еженедельник Издательского дома "1 сентября"  "Информатика" Московский  институт открытого образования (МИОО) Московский городской педагогический университет (МГПУ)
ГЛАВНАЯ
Участие вовсех направлениях олимпиады бесплатное

Номинант Примии Рунета 2007

Всероссийский Интернет-педсовет - 2005