Методические материалы, статьи

Не только биология

Может быть, вам не важно услышать то, что я скажу, но мне важно вам это сказать.
Ж.Ж. Руссо

Правду, только правду, но не всю правду. Это не биография и тем более не научная биография, а некоторые соображения, которые мне пришли в голову по такому случаю. Не знаю, может быть, это и не интересно. Я еще так рассказывать не пробовал.

Моя жизнь, как и у всех вас, состоит из трех частей: науки, того, что называется личной жизнью, и общественной жизни или политики. Это есть у всех, но в разной степени. У меня это было примерно поровну — не по времени, конечно, а по тому, какое место это занимало в моих мыслях и в моей душе.

Почему люди занимаются чем-либо: едой, наукой, сексом, искусством или политикой? Потому что им это нравится. Одна девочка настойчиво просила яблоко. Ей сказали: «Скажи волшебное слово». Она подумала и завопила: «Хочу!» Почему люди хотят? У нас в мозгу есть центр удовольствия — он, вероятно, один, и цель нашей жизни — различным образом возбуждать этот центр, но люди делают это в разное время очень по-разному. В своей жизни я занимался наукой, любовью или политикой только потому, что хотел этого. Даже на войне, когда было физически тяжело, а иногда и страшновато, я хотел этого, то есть получал удовольствие. Я был патриотом, да и сейчас им остаюсь, если бы это слово не затаскали разные подонки, и я хотел выполнять свой долг — воевать.

Наука

Я буду говорить только о себе — как это у других, я не знаю. Я не могу о себе сказать, что для меня самым главным был научный интерес, то есть выяснить, как что устроено, хотя, конечно, такой интерес был. Другой стимул научной работы — деньги и уважение, слава, если хотите. И это определенную роль играет. Но не главную. Главное — это, по-моему, некоторое самоутверждение типа спорта. Вот я смог и от этого получаю удовольствие. Лучше, если есть зритель, слушатель или читатель. Но и без них удовольствие получаешь. Я сделал, вероятно, три-четыре хорошие работы, такие, которые мне нравятся, хотя не все они были приняты по достоинству, но об этом впереди. Важно, что, делая их, я испытал удовольствие.

В мире никогда не делалось столько биологических работ, сколько сейчас. Когда Сорос дал нам на всю науку на два года 100 миллионов долларов, то это вызвало подъем всей биологии. А только NIH -Национальный институт здоровья (типа нашей Академии медицинских наук) — имеет годовой бюджет 10 миллиардов долларов, то есть в сто раз больше на один год! Но у меня такое ощущение, может быть, неверное, что большинство этих работ, я имею в виду молекулярные, делается как-то «в лоб», по Маниатису, то есть без большой фантазии. Мне нравились не сами эксперименты, хотя и это бывает приятно, и даже не результаты, а их обдумывание. У меня бывало так, что я ставил простые опыты и получал как будто бы простые результаты. Однако после длительного обдумывания вдруг получался совсем нетривиальный вывод. Вот это обдумывание и было, вероятно, самым интересным. Не знаю, как у других. Но вот Эфроимсон пишет, что гениальный ученый отличается не столько тем, что он думает как-то иначе, а тем, что думает все время. Я, конечно, думал недолго, но иногда на это уходили недели.

Я приведу только два примера. Много лет назад, когда мне было немного за тридцать и я работал на зародышах вьюна, мною была найдена доза рентгеновской радиации, которая убивала ядра, но еще не повреждала цитоплазмы. Но я еще не знал, для чего это можно использовать, как слоненок у Киплинга, который не знал, что делать со своим хоботом. Первое, что эмбриолог делает в таких случаях, это смотрит эффект на разных стадиях развития. Чувствительность к радиации сначала возрастает — чем позже облучение, тем короче продолжается развитие после облучения. А затем радиочувствительность резко уменьшается, и чем позже облучение, тем дольше продолжается нормальное развитие. Самая чувствительная стадия при таком подходе — средняя бластула (6 часов). Может быть, кому-то это покажется просто, но у меня заняло недели две-три, прежде чем я понял, как надо рассуждать: в первые 6 часов, то есть до средней бластулы, когда бы ни были убиты ядра, а доза была именно такая, остановка развития происходит на стадии поздней бластулы — 9 часов, и, следовательно, развитие именно до этой стадии предопределено еще в оогенезе, и функция ядер, то есть генов зародыша, для этого не нужна. Однако дальше все меняется: инактивация ядер, начиная со стадии 6 часов, на каждые 10 — 15 минут позже позволяет развитию продолжаться лишние часы, и всего за два часа функционирования ядер обеспечивается вся гаструляция. Следовательно, функция ядер и генов зародыша начинается на стадии средней бластулы. До этой работы этого не знал никто. Уже после этого за эту модель взялись много людей у нас. По-моему, с подачи О.Г. Строевой это явление было названо: начало морфогенетической функции ядер. Все эти данные я много раз рассказывал за рубежом, опубликовал все это несколько раз в хороших журналах по-английски. Тем не менее лет через пятнадцать аналогичная работа была сделана в Америке на лягушке, где на нас не сослались и назвали ее Mid-Blastula Transition. Это название и фигурирует в литературе. Более того, два года назад эту же работу повторили на рыбе и опять сослались не на меня, а на работу моей студентки. Если про лягушку я не могу быть уверен, что авторы знали мои работы, то с рыбой это, безусловно, так. Но это уже другая тема — о справедливости. Мне дорого то, как я непрерывно думал и придумал совсем неординарное по тому времени решение.

Об оценке работы. Я уже говорил, что, на мой взгляд, наука в целом несправедлива или, точнее, часто несправедлива. Классический пример: основатель генетики Грегор Мендель умер задолго до того, как его оценили. Более того, можно, вероятно, утверждать, что он вообще никакой роли в развитии науки не сыграл, если бы его не было, точно в те же годы Де Фриз (и кто там еще) сделали бы то же самое, но теория назвалась бы не менделизм, а дефризизм. Мой соавтор Хартл специально изучал работы и даже рукописи Менделя, чтобы выяснить, понимал ли сам Мендель, что он сделал, и сделал вывод, что понимал. Как с чувством, что твое открытие никому не нужно, уйти из науки и умереть настоятелем монастыря? Я не сравниваю свои работы с Менделем, и у меня нет такого ощущения, что все они никому не нужны. Но если честно, то многое из сделанного за все эти годы не было замечено, и в этом, конечно, прежде всего моя вина.

Во-первых, вероятно, не надо по этому поводу особенно переживать, а надо утешаться словами Пастернака: «Цель творчества самоотдача, а не шумиха, не успех». Я ведь с этого и начал, что хотя почет и все такое мне приятны, но все это хорошо, если ты и вправду что-то сделал. Мне был важен сам процесс придумывания.

Ну и последнее. Я убедился, что в науке такие правила игры, что пропагандировать свои работы надо самому, — выступать, печататься в престижных журналах, уметь свою работу подать, иначе не только вы не получите, что заслуживаете, но и наука не получит ваших работ, не узнает о них. В свое время я написал статью, где предсказывал неперекрывающийся код. Тогда Белозерский перекрыл мне эту статью — ДНК была его монополией. А через несколько месяцев вышла статья Гамова на эту же тему.

Я помню, как я удивлялся тому, сколько внимания молодой Спирин уделял этим проблемам, и, вероятно, правильно делал. Да что Спирин! Вспомните, как засуетился великий Дарвин, когда узнал, что Уоллес придумал все не хуже его, а лопух Уоллес стал вежливо дожидаться, когда же Дарвин первым опубликуется. Сейчас было бы не так. Уоллес ждать бы не стал и был бы не дарвинизм, а уоллесизм.

В какой-то мере я могу ссылаться на то, что после 1968 года, когда меня исключили из партии и лишили загранпоездок, я в большой степени исключился из международного общения. Но, конечно, это отговорки слабые. И вообще я могу сказать, что мне в целом повезло. Меня не посадили, а очень могли бы. Я был без работы всего два года. Я всегда делал все, что хотел. У меня всегда было хорошее начальство. У меня не было учителей, но мне как-то и не хотелось их иметь. Наука хорошо возбуждала мой центр удовольствия. Я не рискну утверждать, что я честно служил науке, но определенно она служила мне.

Личная жизнь

Об этих вещах не принято говорить на ученых советах, но мне бы не хотелось обходить то, что занимало треть моей жизни, тем более что это не могло быть никак не связано с наукой. Однако не бойтесь, я не собираюсь «давать все подробности», а опять-таки поделюсь некоторыми соображениями по этому поводу, которые кажутся мне важными. Ученые, как и все люди, в отношениях с людьми другого пола, если сильно упрощать, делятся на две категории — моногамы и полигамы. Я не верю, что это целиком определяется моральными принципами или воспитанием. Я думаю, что это определяется в значительной степени темпераментом, или, если проще, гормонами, то есть генетикой — что кому досталось от родителей. Но моральные принципы, порядочность непременно накладываются на это и, конечно, играют очень большую роль. Есть множество примеров, когда известные и крупные ученые вели вполне добропорядочную и размеренную жизнь. Но не меньше и обратных примеров; я назову только тех, которые сами открыто говорили о своей природной полигамности: это крупнейший наш физик, академик Ландау, среди биологов это известная цитогенетик Прокофьева-Бельговская и генетик Раиса Львовна Берг. Эфроимсон в своей книге указывает на положительную корреляцию между выдающимися способностями и сексуальной активностью. Однако, как я уже говорил, это лишь корреляция, а не обязательное условие.

Ну а где же мораль? Она, как мне кажется, в том, чтобы стараться больше дать, чем взять, чтобы по возможности приносить меньше зла, хотя вовсе без него, по-видимому, обойтись нельзя. В этом смысле очень показателен диалог в пьесе Бернарда Шоу «Пигмалион», написанный еще в начале века в чопорной Англии. Полковник Пикеринг: «Сэр, вы порядочны в отношениях с женщинами?» Хиггинс: «Вы когда-нибудь встречали мужчину, который порядочен в отношениях с женщинами?» Пикеринг: «Да, и много раз». Хиггинс: «А я — ни разу». Так что все, по-видимому, зависит от точки зрения и не имеет стандартного решения.

Что касается меня, то я всегда оставался самим собой, но старался вести себя лучше. Не уверен, что у меня всегда это получалось. И здесь не мне судить. Однако я рад, что мне удалось сохранить хорошие, обычно очень хорошие отношения с моими детьми и даже с их матерями. Зачем я все это рассказываю? А вот зачем. Существует довольно распространенная среди тех, кто меня знает, и даже среди моих друзей точка зрения. Она состоит в том, что как ученый я потенциально был выше того, чего я реально достиг, что если бы я меньше занимался, мягко выражаясь, личной жизнью, то я бы достиг гораздо большего, и что это было бы очень хорошо. Вот со всем этим я решительно не согласен.

Напомню то, с чего я начал: я, как и все другие люди, жил и живу только для того, чтобы возбуждать свой центр удовольствия. Я и делал это, как умел и как хотел, и иначе этого, очевидно, делать не мог. Достиг бы я большего, если бы не следовал своим желаниям, а искусственно ограничил бы себя только рамками науки? Совсем в этом не уверен. Ну и чего бы я достиг? Ну, было бы у меня не 200 статей, а 250, ну как предел мечтаний, скорее всего недостижимый, выбрали бы членкорром большой академии. Кстати, тут дело совсем не в женщинах. Покойный Овчинников достиг всего (кстати, и с женщинами он себе тоже не отказывал). Тут нужны совсем другие качества, которых у меня и нет, и я не уверен, что хотел бы их иметь. У меня есть друг — очень большой ученый, имеющий не только наше, но и мировое признание. Вот он ведет себя именно так, как якобы должен был бы себя вести я: все для науки, минимальное внимание женщинам (хотя и не без того) и постоянно борьба за место под солнцем. Но он порядочный, и это ему страшно мешает. Он многого достиг — членкорр Медакадемии, постоянные поездки в Америку, всевозможные гранты и стипендии, уйма статей. Ну и что? Счастлив ли он? Ну никак не больше меня — сплошные расстройства: вот не выбрали в третий раз в большую академию, вот кто-то раньше него сделал его работу, вот не процитировали.

Итак, я не хочу и, наверное, не могу быть иным. Я не жалею о своей личной жизни, хотя искренне прошу прощения у всех тех, кого я обидел, — вольно или невольно. С точки зрения христианской морали я, конечно, грешен, и мой старший сын — священник — меня осуждает, хотя мы с ним любим друг друга. Но с точки зрения библейской морали, то есть Ветхого Завета, который мне должен бы быть ближе, мои грехи не так уж велики.

Политика

Проблемы политики, общественного устройства и моего в нем участия волновали меня всю жизнь и волнуют сейчас не меньше, а больше. Был момент, когда я был готов пожертвовать и наукой, и своей благополучной жизнью для служения своей стране, для ее свободы. Это было в 1968 году. Но я, собственно, делал это и раньше: в 1943 году я отказался от брони и пошел на войну и на войне отказывался от всяких послаблений (офицерское училище, работа в санчасти и др.). Я хотел, и я служил до конца войны на пушке — я хотел стрелять в фашистов. Я и сейчас готов в них стрелять, если придется, и на улицах Москвы. В 1948 году, когда все арабские страны напали на молодой Израиль, я пошел в Еврейский антифашистский комитет и предложил послать меня артиллеристом на ту войну. Меня не взяли, а весь Антифашистский комитет был скоро арестован и расстрелян. Меня и других таких же не арестовали, так как, как говорят, списки были уничтожены. Вот придет Зюганов и эти списки восстановит. К этому времени я уже начал почти все понимать. Почти, потому что понимал в отношении Сталина, но еще не понимал в отношении Ленина и коммунизма вообще. Тем не менее в 1952 году я подал заявление в партию.

Для меня сейчас важно разобраться в этом и оценить степень моей вины. Был ли в этом момент карьеризма? Такой момент был. Мой шеф тогда, Василий Васильевич Попов, сказал мне: «Саша, если ты со своим пятым пунктом, то есть с национальностью, хочешь остаться в лаборатории, вступай в партию». Кстати, ни тогда, ни потом меня в институте не оставили — единственного из семи аспирантов, а взяли только в 1954 году, после смерти Сталина. Тогда же взяли и Севу Бродского — с тех пор мы с ним сорок два года в нашем институте. Был и еще один более серьезный аргумент. Мне говорили: «Пусть в нашем институте в партии будет больше порядочных людей». Тем не менее этот мой поступок, как я теперь понимаю и не понимал тогда, это моя вина. Частично я ее искупаю своим сегодняшним раскаянием, частично тем, что в 1968 году за Чехословакию меня исключили из партии. Но только частично.

В этой связи я хотел бы сказать следующее. Все мы сейчас ощущаем все несчастья, которыми мы платим за ту свободу, которую получили. Свободу слова, свободу передвижения. Свободу, которую мы обязательно потеряем, если придет Зюганов. Но плата за свободу очень велика: нищета многих, хотя и не всех, снижение производства, уничтожение науки, коррупция и преступность, война в Чечне. Нельзя ли было освободить нас как-нибудь иначе, полегче? За что нам такие испытания? Я считаю, что иначе было нельзя. В этой стране все получилось так, как должно было в ней получиться, — если бы не должно, то и не получилось бы. А заслужили ли мы это? Да! Я считаю, что заслужили. Это наша расплата за то, что семьдесят лет терпели и славословили Сталина и его режим. Не надо изображать нас невинными жертвами — ни Ленин, ни Сталин, ни Ежов и Берия не смогли бы ничего сделать, если бы мы, как трусливые бараны, не шли бы за ними. Почему в Америку пришлось привозить негров, чтобы они стали рабами у колонистов? Почему рабами не сделали местных индейцев? Потому что индейца нельзя сделать рабом, индеец скорее умрет, но не будет рабом. Поэтому индейцев убивали, а рабами стали негры.

Мы виноваты в том, что у власти были и оставались Сталин и другие. Так же, как немцы виноваты в том, что у них у власти были Гитлер и фашисты. Разница в том, что в Германии после войны была денацификация, и немцы до сих пор признают свою общую вину. А мы не только не хотим ее признавать, но и держим коммунистических вождей на всех главных постах. Так что нам есть, за что расплачиваться, и винить в этом некого, кроме самих себя. Вы скажете: Сталин — это не мы, это те, кто был тогда. А расстрел в Новочеркасске и подавление восстания в Будапеште при Хрущеве — это тоже не мы? А Чехословакия? А Афганистан, где мы потеряли 15 тысяч, а убили миллион, — это что, тоже не мы? А Чечня — это кто? Это что, Грачев виноват? Это наша вина, и моя личная вина не меньше, чем ваша.

Такова моя точка зрения — только моя, я ее никому не навязываю. Но я хотел говорить о своем месте в политике, и я говорю именно об этом. В 1968 году, кроме партбилета, я потерял кое-что еще. Прежде всего, возможность преподавать в университете — у меня это вроде неплохо получалось, и я мог бы иметь студентов, которых теперь нет. Я бы мог более двадцати лет ездить за границу, когда я был молодой, и лучше сохранять связь с западной наукой. Всего этого, конечно, жаль, но о том, что тогда я выступил, как мог, против оккупации Чехословакии, я не жалею. Я был бы не я, если бы не сделал этого. Почему я тогда с такими взглядами не стал настоящим диссидентом, а лишь подписал десяток писем и фрондерствовал в своем институте? Потому что боялся тюрьмы и ссылки? Было и это. Но это не главное. Главное было в том, что по своим качествам я убедился, что в политики не гожусь, я не такой, как мой великий друг С.А. Ковалев. Я ходил на диссидентские собрания, я пытался что-то делать, но я не находил себе дела, которое мог бы делать достаточно хорошо. А взамен я должен был отказаться от науки, но я не решился на такой обмен. Мне и тогда, и сейчас немного стыдно перед Ковалевым и другими членами Хельсинкской группы, куда они меня пригласили. Все они сидели, а я нет. Но все же я не жалею об этом. Вероятно, это был тогда правильный выбор. И я очень благодарен Б.Л. Астаурову, Т.М. Турпаеву и Н.Г. Хрущеву (он тогда был секретарем парторганизации), которые поддержали меня, хотя, вероятно, было проще от меня тогда избавиться.

Ну и в заключение. У нас очень плохой президент — хуже, чем Ельцин, трудно представить. Но зато я могу об этом открыто говорить, как не мог до него и, может быть, не смогу после него. Но боюсь, что у нас нет выбора: или самый плохой президент, или то, что страшнее всего, — возвращение большевизма, а точнее, откровенного фашизма, ибо национал-коммунизм это и есть фашизм.

Я боюсь, что превращаю ученый совет в подобие митинга. Но я говорю о том, что меня больше всего волнует, а это и есть тема моего доклада. Если вы ждали чего-то другого, извините, что я обманул ваши ожидания. Я провел в биологии пятьдесят лет и из них в этом институте, считая аспирантуру, больше сорока пяти лет. Большая часть моей жизни здесь вспоминается мне с удовольствием, хотя, может быть, для меня и для дела было бы полезнее работать в другом институте или даже в другой стране. Но я думал и думаю только о своем центре удовольствия, и в этом смысле мне другого института не нужно. Институт — это не только здание и не только дирекция, это все, кто в нем работают. Спасибо вам всем за это.

Александр Нейфах

ПРОЕКТ
осуществляется
при поддержке

Окружной ресурсный центр информационных технологий (ОРЦИТ) СЗОУО г. Москвы Академия повышения квалификации и профессиональной переподготовки работников образования (АПКиППРО) АСКОН - разработчик САПР КОМПАС-3D. Группа компаний. Коломенский государственный педагогический институт (КГПИ) Информационные технологии в образовании. Международная конференция-выставка Издательский дом "СОЛОН-Пресс" Отраслевой фонд алгоритмов и программ ФГНУ "Государственный координационный центр информационных технологий" Еженедельник Издательского дома "1 сентября"  "Информатика" Московский  институт открытого образования (МИОО) Московский городской педагогический университет (МГПУ)
ГЛАВНАЯ
Участие вовсех направлениях олимпиады бесплатное

Номинант Примии Рунета 2007

Всероссийский Интернет-педсовет - 2005